<<<

Курс русской литературы
Вторая половина XIX века

 

ФЁДОР МИХАЙЛОВИЧ ДОСТОЕВСКИЙ
(1821-1881)

22 декабря 1849 года Фёдора Михайловича Достоевского вместе с целой группой вольнодумцев, признанных опальными государственными преступниками, вывели на Семёновский плац в Петербурге. Жить ему оставалось минут пять, не более. Прозвучал приговор — «отставного инженер-поручика Достоевского подвергнуть смертной казни расстрелянием». И священник поднёс крест для последнего целования. А Достоевский, как заворожённый, всё смотрел и смотрел на главу собора, сверкавшую на солнце, и никак не мог оторваться от её лучей. Казалось, что эти лучи станут новой его природой, что в роковой момент казни душа его сольётся с ними. Подойдя к своему другу, Спешневу, Достоевский сказал: «Мы будем вместе со Христом!» — «Горстью пепла!» — отвечал ему атеист со скептической усмешкой.
Достоевский воспринимал трагедию иначе. Он сравнивал свой эшафот с Голгофой, на которой принял смертную муку Христос. Он ощущал в своей душе рождение нового человека по заповеди Евангелия: «Истинно, истинно глаголю вам, аще пшеничное зерно, падши в землю, не умрёт, то останется одно; а если умрёт, то принесёт много плода».
Вся недолгая жизнь пронеслась тогда перед его глазами. Обострившаяся память вместила в секунды целые годы...
Детство. Отец Достоевского происходил из древнего рода Ртищевых, потомков защитника православной веры Юго-Западной Руси Даниила Ивановича Ртищева. За успехи было даровано ему в Подольской губернии село Достоево, откуда и пошла фамилия Достоевских. Но к началу XX века род их обеднел и захудал. Дед писателя, Андрей Михайлович Достоевский, был уже скромным протоиереем в городке Брацлаве Подольской губернии. А отец, Михаил Андреевич, закончил Медико-хирургическую академию. В Отечественную войну 1812 года он сражался против наполеоновского нашествия, а в 1819 году женился на дочери московского купца Марии Фёдоровне Нечаевой. Выйдя в отставку, Михаил Андреевич определился на должность лекаря Мариинской больницы для бедных, которую прозвали в Москве Божедомкой. В правом флигеле Божедомки, отведённом лекарю под казённую квартиру, 30 октября (11 ноября) 1821 года и родился Фёдор Михайлович Достоевский.
Мать и нянюшка писателя были глубоко религиозными людьми и воспитывали детей в православных традициях. Однажды трёхлетний Федя по настоянию няни прочёл при гостях молитву: «Всё упование мое, на Тебе возлагаю, Мати Божия, сохрани мя под кровом Твоим». Гости умилились — «какой умный мальчик», а Федя испытал первое чувство удивления, что слова молитвы разбудили людей.
Отец был человеком суровым, любившим во всём строгий порядок. Лишь матушка да нянюшка тешили детей. Вслед за русскими народными сказками нянюшки Арины Архиповны явились книги. Жуковский и Пушкин — прежде всего: их очень любила мать. Пушкина Достоевский знал чуть ли не всего наизусть. Через некоторое время пришли Гомер, Сервантес и Гюго. Отец устраивал по вечерам семейное чтение любимой им «Истории государства Российского» М.Н.Карамзина и ревниво следил за успехами детей в учёбе. Уже четырёхлетнего Федю он сажал за книжку, твердя: «Учись!»
Михаил Андреевич готовил детей к жизни трудной и трудовой. Он пробивал себе дорогу, рассчитывая лишь на собственные силы. В 1827 году, за отличную и усердную службу, он был пожалован орденом Святой Анны 3-й степени, а через год — чином коллежского асессора, дававшим право на потомственное дворянство. Зная цену образованию, отец стремился подготовить детей к поступлению в высшие учебные заведения. Французский язык преподавал им Николай Иванович Сушар, латинский — сам отец. Но дети особенно полюбили уроки Закона Божия, которые проводил талантливый, имевший дар слова дьякон из приходской церкви.
Запомнились Фёдору Михайловичу летние дни, деревенское раздолье: «Ничего в жизни я так не любил, как лес с его грибами и дикими ягодами, с его букашками и птичками, ёжиками и белками, с его столь любимым мною сырым запахом перетлевших листьев».
В детстве пережил мальчик душевную драму, оставившую в нём неизгладимый след на всю жизнь. Любил он девочку, дочку повара, чистой детской любовью. И вот однажды раздался страшный крик в саду... Федя выбежал и увидел, что над ней склонились какие-то женщины, говорили о пьяном бродяге. А девочка лежала на земле в изорванном беленьком платьице, испачканном грязью и кровью. Побежали за отцом, но его помощи не потребовалось: она скончалась, не дожив до девяти лет.
И ещё одно событие на всю жизнь врезалось в память Достоевского. Это случилось в благоприобретённой отцовской «усадьбе», сельце Даровом Тульской губернии. Стоял август, сухой и ясный. Блуждая по лесу, находившемуся вблизи усадьбы, маленький Фёдор забился в самую глушь оврага, в непролазные кусты. Там царило безмолвие. Слышно было только, что где-то шагах в тридцати прочиркивали камушки по лемеху сохи одиноко пашущего в поле мужика. «И теперь даже, когда я пишу это, — вспоминал Достоевский спустя более сорока лет, — мне так и послышался запах нашего деревенского березняка... Вдруг, среди глубокой тишины, я ясно и отчётливо услышал крик: «Волк бежит!» Я вскрикнул и вне себя от испуга, крича в голос, выбежал на поляну, прямо на пашущего мужика...
— Ишь ведь, испужался, ай-ай! — качал он головой. — Полно, ро́дный... — Он протянул руку и вдруг погладил меня по щеке. — Ну, полно же, ну, Христос с тобой, окстись... — Я понял наконец, что волка нет и что мне крик... померещился...
— Ну я пойду, — сказал я, вопросительно и робко смотря на него.
— Ну и ступай, а я же вслед посмотрю. Уж я тебя волку не дам! — прибавил он, всё также матерински мне улыбаясь...»
Придёт время, и образ матерински улыбающегося мужика Марея станет опорой и основой «нового взгляда» писателя на жизнь, «почвеннического» миросозерцания.
Отрочество в Военно-инженерном училище. По окончании пансиона в Москве отец снарядил двух старших сыновей на учёбу в Петербург, в Военно-инженерное училище. Отправились они туда горькими сиротами: 27 февраля 1837 года давно хворавшая маменька почуяла свой смертный час, попросила икону Спасителя, благословила детей и отца... а спустя несколько часов преставилась... Похоронили её на Лазаревском кладбище ещё молодой, 36-ти лет... Вскоре из Петербурга пришла роковая весть: «Солнце русской поэзии закатилось: Пушкин скончался...» Два эти несчастья глубоко вошли в отроческую душу, а всходы дали позднее.
В Петербург Фёдор прибыл вместе со старшим братом Михаилом.
По состоянию здоровья Михаил не прошёл медицинскую комиссию. Только благодаря покровительству богатой тётушки ему удалось пристроиться в Ревеле в школу инженерных юнкеров. Фёдор же успешно сдал экзамены и вскоре облачился в чёрный мундир с красными погонами, в кивер с красным помпоном и получил звание «кондуктора».
Инженерное училище было одним из лучших учебных заведений России. Не случайно оттуда вышло немало замечательных людей. Однокашниками Достоевского были будущий известный писатель Дмитрий Григорович, художник Константин Трутовский, физиолог Илья Сеченов, организатор Севастопольской обороны Эдуард Тотлебен, герой Шипки Фёдор Радецкий. Наряду со специальными здесь преподавались и гуманитарные дисциплины: российская словесность, отечественная и мировая история, гражданская архитектура и рисование. Фёдор Михайлович преуспевал в науках, но совершенно не давалась ему военная муштра: «Мундир сидел неловко, а ранец, кивер, ружьё — всё это казалось какими-то веригами, которые временно он обязан был носить и которые его тяготили».
Среди приятелей по училищу он держался особняком, предпочитая в каждую свободную минуту уединиться с книгою в руках в угол четвёртой комнаты с окном, смотревшим на Фонтанку. Григорович вспоминал, что начитанность Достоевского уже тогда изумляла его: Гомер, Шекспир, Гёте, Гофман, Шиллер. Но с особым увлечением он говорил о Бальзаке: «Бальзак велик! Его характеры — произведения ума вселенной. Не дух времени, но целые тысячелетия приготовили бореньем своим тякую развязку в душе человека...»
Но «особняк» Достоевского не был врождённым свойством его пылкой, восторженной натуры. В училище он на собственном опыте пережил трагедию души «маленького человека». Дело в том, что в этом учебном заведении большую часть «кондукторов» составляли дети высшей военной и чиновничьей бюрократии, причём треть состава — немцы, треть — поляки и ещё треть — русские. Начальники училища не гнушались взятками от родителей богатых «кондукторов» и давали им всяческие привилегии. Достоевский же в этом кругу выглядел «па́рией» и часто подвергался незаслуженным оскорблениям.
Чувство уязвлённой гордости, обострённого самолюбия несколько лет разгоралось в его душе неугасимым, постоянно подогреваемым огнём. Как самолюбивый юноша, он стремился подчас «стушеваться», остаться незамеченным, а одновременно изо всех сил тянулся за богатыми сокурсниками, чтобы и в образе жизни им ничем не уступать. Он понимал, как впоследствии герой его «Бедных людей» Макар Алексеевич Девушкин, что без чаю ему жить невозможно и что не для себя он этот чай пьёт, а для других, чтобы те, сынки богачей российских, помыслить не могли, будто у него, Достоевского, даже на чай денег не имеется...
А при страхе постоянного унижения неизбежны и всевозможные конфузы, как соль на незаживающую рану. Однажды назначают его ординарцем к великому князю Михаилу Павловичу, брату императора Николая. Представляясь с трясущимися коленями, Достоевский умудряется назвать его императорское высочество «вашим превосходительством», словно какого-нибудь обыкновенного генерала.
— Приглашают же таких дураков! — слышит он в ответ. Затем следует выговор, причём не столько ему, сколько стоящему над ним начальству, — а это новый повод для последующих унижений и обид.
Впрочем, Достоевскому довольно скоро удалось добиться уважения и преподавателей, и товарищей по училищу. Все мало-помалу убедились, что он человек незаурядного ума и выдающихся способностей, такой человек, с которым не считаться невозможно. «Я, — вспоминал Григорович, — не ограничился привязанностью к Достоевскому, но совершенно подчинился его влиянию. Оно, надо сказать, было для меня в то время в высшей степени благотворно».
Сам же Достоевский находился тогда под влиянием Ивана Николаевича Шидловского, выпускника Харьковского университета, служившего в Министерстве финансов. Они познакомились случайно, в гостинице, где Фёдор с Михаилом остановились в первые дни приезда в Петербург. Шидловский был на пять лет старше Достоевского и буквально покорил юношу. Шидловский писал стихи и мечтал о призвании литератора. Он верил в огромную, преобразующую мир силу поэтического слова и утверждал, что все великие поэты были строителями и «миросозидателями». «Ведь в «Илиаде» Гомер дал всему древнему миру организацию духовной и земной жизни, — делится Достоевский общими с Шидловским мыслями в письме брату Михаилу. — Поэт в порыве вдохновения разгадывает Бога...»
Но в 1839 году Шидловский внезапно оставил Петербург, потрясённый несчастной любовью, — уехал, и след его затерялся. Рассказывали, что он ушёл в Валуйский монастырь, но потом, по совету одного из мудрых старцев, решил совершить «христианский подвиг» в миру, среди своих крестьян. «Он проповедовал Евангелие, и толпа благоговейно его слушала: мужчины стояли с обнажёнными головами, многие женщины плакали». Так ушёл в народ первый на жизненном пути Достоевского религиозный мыслитель-романтик, будущий прототип князя Мышкина, Алёши Карамазова: «Это был большой для меня человек, и стоит он того, чтобы имя его не пропало».
8 июля 1839 года скоропостижно, от апоплексического удара скончался отец. Известие это настолько потрясло Достоевского, что с ним случился первый припадок — предвестник тяжёлой болезни, которая будет мучить его всю жизнь, — эпилепсии. Горе усугубили не подтверждённые следствием слухи, что отец умер не своей смертью, а убили его мужики за крутой нрав и барские прихоти.
Начало литературной деятельности. «Бедные люди». 12 августа 1843 года Достоевский окончил полный курс наук в верхнем офицерском классе и был зачислен на службу в инженерный корпус при Санкт-Петербургской инженерной команде, но прослужил он там недолго. 19 октября 1844 года Достоевский решил круто изменить свою жизнь и уйти в отставку: манила, звала к себе, неотступно преследовала на каждом шагу давно проснувшаяся в нём страсть — литература. Ещё в 1843 года он с упоением, слово за словом переводил «Евгению Гранде» Бальзака, вживался в ход мысли, в движение образов великого романиста Франции. Но переводы не могли утолить разгоравшуюся в нём литературную страсть. «В юношеской фантазии моей я любил воображать себя иногда то Периклом, то Марием, то христианином времён Нерона... И чего я не перемечтал в моём юношестве, чего не пережил всем сердцем, всю душою в золотых воспалённых грёзах...» Он любил воображать себя каким-нибудь известным романтическим героем, чаще всего шиллеровским...
Но вдруг... В январе 1845 года Достоевский пережил важное событие, которое он назвал впоследствии «видением на Неве». Вечерело. Он возвращался домой с Выборгской и «бросил пронзительный взгляд вдоль реки» «в морозно-мутную даль». И тут показалось ему, что «весь этот мир, со всеми жильцами его, сильными и слабыми, со всеми жилищами их, приютами нищих или раззолоченными палатами, в этот сумеречный час походит на фантастическую грёзу, на сон, который, в свою очередь, тотчас исчезнет, искурится паром к тёмно-синему небу». И вот в эту-то именно минуту открылся перед ним «совершенно новый мир», какие-то странные фигуры «вполне прозаические». «Вовсе не Дон-Карлосы и Позы, а вполне титулярные советники». И «замерещилась» «другая история, в каких-то тёмных углах, какое-то титулярное сердце, честное и чистое... а вместе с ним какая-то девочка, оскорблённая и грустная». И «глубоко разорвала» ему «сердце вся их история».
В душе Достоевского совершился внезапный переворот. Отлетели в небытие игры воображения по готовым литературно-романтическим законам. Он как бы заново прозрел, впервые увидев мир глазами «маленьких людей»: бедного чиновника, Макара Алексеевича Девушкина и его любимой девушки, Вареньки Добросёловой. Возник замысел оригинального романа «Бедные люди», романа в письмах, где повествование ведётся от лица этих героев.
Так пришла к нему «самая восхитительная минута» его жизни. Это было в 1845 году. «Воротился я домой уже в четыре часа, в белую, светлую как днём петербургскую ночь... Вдруг звонок, чрезвычайно меня удививший, и вот Григорович и Некрасов бросаются обнимать меня, в совершенном восторге, и оба чуть сами не плачут. Они накануне вечером... взяли мою рукопись и стали читать на пробу: «С десяти страниц видно будет». Но, прочтя десять страниц, решили прочесть ещё десять, а затем, не отрываясь, просидели уже всю ночь до утра, читая вслух и чередуясь, когда один уставал».
В тот же день Некрасов вбежал в квартиру Белинского с радостным известием: «Новый Гоголь явился!» — «У вас Гоголи-то, как грибы растут», — строго заметил ему Белинский. Но рукопись взял. Когда же Некрасов зашёл к нему вечером того же дня, возбуждённый Белинский буквально схватил его за фалды. «Где же вы пропали, — досадливо заговорил он. — Где же этот ваш Достоевский? Что он, молод? Разыщите его быстрее, нельзя же так!»
Успех «Бедных людей» был не случайным. В этом романе Достоевский, по его же словам, затеял «тяжбу со всею литературою» — и прежде всего с гоголевской «Шинелью». Гоголь смотрит на своего героя, Акакия Акакиевича Башмачкина, со стороны и, подмечая в нём черты забитости и униженности, взывает к гуманным чувствам читателя: смотрите, до какой степени подавленности может быть доведён человек, если «шинель», «вещь» стала смыслом и целью его существования. Человек у Гоголя поглощён, уничтожен и стёрт окружающими его обстоятельствами вплоть до полной утраты личности.
Достоевский же, в отличие от Гоголя, подходит к этой теме с новых, радикальных позиций. Писатель решительно изменяет точку зрения на жизнь: уже не автор, наблюдающий за героем со стороны, а сам герой, сам «маленький человек», обретая голос, начинает судить и себя и окружающую его действительность. Форма переписки двух «бедных людей» помогла Достоевскому проникнуть в душ героев изнутри, показать самосознание «маленького человека». «Мы видим, не кто он есть, а как он сознаёт себя, — пишет известный исследователь поэтики романов Достоевского М.М.Бахтин. — То, что выполнял автор, выполняет теперь герой, освещая себя сам со всех возможных точек зрения...»
Этот необычный, принципиально новый подход к изображению «маленьких людей» отметила и современная Достоевскому критика. Оценивая роман «Бедные люди», В.Н.Майков писал: «...Манера г. Достоевского в высшей степени оригинальна, и его меньше, чем кого-нибудь, можно назвать подражателем Гоголя. ...И Гоголь и г. Достоевский изображают действительное общество. Но Гоголь — поэт по преимуществу социальный, а г. Достоевский — по преимуществу психологический. Для одного индивидуум важен как представитель известного общества или известного круга; для другого самое общество интересно по влиянию его на личность индивидуума».
Но ведь открытие новой формы было одновременно и открытием нового, несравненно более глубого содержания. Оказалось, что «маленький человек» кажется бессловесным и забитым, если наблюдать за ним со стороны. А на самом-то деле душа его сложна и противоречива — и прежде всего потому, что он наделён обострённым сознанием собственного я, собственной личности, доходящим порой до болезненности. «Маленький человек» — гордый человек, обидчивый человек, чутко откликающийся на любое унижение его достоинства. И новая шинель ему нужна не сама по себе, не потому, что шинелью исчерпываются до скудости жалкие его потребности. Что шинель или сюртук, например! Он, при его-то скудных средствах, и в старой шинели с удовольствием бы походил, да и сюртучок на локотках можно было бы подштопать или заплату посадить. Но ведь они, все, кто выше его на социальной лестнице, в том числе и писатели, «пашквилянты неприличные», тут же пальцем на его заплаты укажут, «что вот, дескать, что же он такой неказистый?». Для «других» Макар Алексеевич и ест, и пьёт, и одевается: «...чаю не пить как-то стыдно; здесь все народ достаточный, так и стыдно. Ради чужих и пьёшь его, Варенька, для вида, для тона... А главное, родная моя, что я не для себя и тужу, не для себя и страдаю; по мне всё равно, хоть бы и в трескучий мороз без шинели и без сапогов ходить... но что люди скажут? Враги-то мои, злые-то языки эти все что́ заговорят?»
Оказывается, не безличен «маленький человек», а скорее наоборот: со страниц «Бедных людей» встаёт во весь рост противоречивая, «усиленно сознающая себя» личность. Есть в ней немало добрых, симпатических сторон. Бедные люди, например, глубоко отзывчивы на чужие несчастья, на чужую боль. Благодаря этой душевной чуткости, в письмах Макара Алексеевича и Вареньки Добросёловой воскресают судьбы многих несчастных людей: тут и семья чиновника Горшкова, живущая в комнате, где даже «чижики мрут», и драматическая история студента Покровского с беззаветно любящим его отцом. А сколь прекрасны, чисты и бескорыстны любовные побуждения героев романа!
И всё-таки мысль Достоевского далека от простого гуманного сочувствия и сердечного умиления своими героями. Он идёт дальше и глубже, он показывает, как несправедливый общественный порядок непоправимо искажает самые благородные с виду чувства и поступки людей.
В отличие от гоголевского Акакия Акакиевича, Девушкин Достоевского уязвлён не столько бедностью, не столько отсутствием материального достатка, сколько другим — амбицией, болезненной гордостью. Беда его не в том, что он беднее прочих, а в том, что он хуже прочих, по его собственному разумению. А потому он более всего на свете озабочен тем, как на него смотрят эти «другие», стоящие «наверху», что они о нём говорят, как они о нём думают. Воображаемое героем «чужое» мнение о себе начинает руководить всеми его действиями и поступками. Вместо того, чтобы оставаться самим собой, развивать данные ему от природы способности, Макар Алексеевич хлопочет о том, чтобы «стушеваться», пройти незамеченным. Амбиция, подменившая естественное чувство собственного достоинства, заставляет его постоянно доказывать себе и всему миру, что он не хуже других, что он такой же, как «они». Чужой взгляд на себя он начинает предпочитать своему и жить не собою, а предполагаемым мнением о себе.
В самом начале романа Достоевский отсылает читателей к известной христианской заповеди: «говорю вам: не заботьтесь для души вашей, что вам есть и что пить, ни для тела вашего, во что одеться. Душа не больше ли пищи, и тело одежды?»
На первый взгляд, Макар Девушкин — весь душа, причём, душа открытая, обнажённая. Но чем глубже погружаешься в чтение романа и в обдумывание его, тем более ужасаешься тому, как эта душа изранена жизненными обстоятельствами и как замутнены чистые истоки её: «Ведь для людей и в шинели ходишь, да и сапоги, пожалуй, для них же носишь. Сапоги в таком случае... нужны мне для поддержки чести и доброго имени, в дырявых же сапогах и то и другое пропало».
Как заметила исследователь творчества Достоевского В.Е.Ветловская, «неотступная тревога о еде, питье, одежде, недостойная человека, становится заботой о достоинстве, как это достоинство («честь», «доброе имя») понимается в больном мире: быть, как все, ничуть не хуже прочих».
Судя по «Бедным людям», Достоевский уже знаком с основами учения социалистов-утопистов и во многом солидарен с ними. Его привлекает мысль о крайнем неблагополучии современной цивилизации и о необходимости её решительного переустройства. Писателю близка христианская окрашенность этих теорий. Но диагноз глубины и серьёзности той болезни, которой охвачен современный мир, у Достоевского-писателя более суров.
Зло мира далеко не исчерпывается экономическим неравенством и вряд ли излечимо путём более или менее справедливого перераспределения материальных благ. Ведь кроме имущественного в обществе существует неравенство состояний. Уязвлённую гордость питает и поддерживает иерархическое общественное устройство, механически возвышающее одного человека над другим. Причём в эту дьявольскую социальную иерархию вовлечены все люди, все сословия — от самых бедных до самых богатых. Она пробуждает взаимную «ревность», ничем не насытимое эгоистическое соревнование. Равенство материальных благ при таком положении дел не только не гармонизирует отношения между людьми, а скорее даст обратные результаты.
В романе «Бедные люди» наряду с обычным, социальным, есть ещё и глубокий философский подтекст. Речь идёт не только о бедном чиновнике, но и о «бедном человечестве». В бедных слоях лишь нагляднее проявляется свойственная современной цивилизации болезнь.
В следующей повести «Двойник» писатель сосредоточил внимание не столько на социальных обстоятельствах, сколько на психологических последствиях того болезненного состояния души современного человека, симптомы которого наглядно проявились уже в «Бедных людях». Болезненное раздвоение, которое пережил герой «Двойника», чиновник Голядкин, ставило перед читателем вопрос: всё ли в человеке определяется только социальной средой, только конкретными жизненными обстоятельствами? И можно ли с полной уверенностью утверждать, что с переменой обстоятельств автоматически изменяется сам человек? Эти тревожные вопросы уже возникали перед Достоевским и вступали в некоторое противоречие с тем направлением, которое по-прежнему горячо отстаивал В.Г.Белинский.
Произошёл конфликт и с друзьями Белинского — Некрасовым, Тургеневым, Панаевым. Поводом послужила грубоватая эпиграмма, уязвившая самолюбие Достоевского.
Кружок Петрашевского. С 1847 года Достоевский сближается с Михаилом Васильевичем Буташевичем-Петрашевским, чиновником Министерства иностранных дел, страстным поклонником и пропагандистом Фурье. Он начинает посещать его знаменитые «пятницы», где находит круг новых друзей. Здесь бывают поэты Алексей Плещеев, Аполлон Майков, Сергей Дуров, Александр Пальм, прозаик Михаил Салтыков, молодые учёные Николай Мордвинов и Владимир Милютин. Горячо обсуждаются новейшие социалистические учения, расширяется число их сторонников. Недавно приехавший в Россию из Европы Николай Спешнев излагает целую программу революционного переворота. Радикальные настроения «петрашевцев» подогреваются событиями февральской революции 1848 года в Париже. Достоевский — натура страстная и увлекающаяся — высказывается за немедленную отмену крепостного права в России даже путём восстания. 15 апреля 1849 года на одной из «пятниц» он читает запрещённое тогда «Письмо Белинского к Гоголю».
Но судьба многих членов кружка уже предрешена. 23 апреля 1849 года тридцать семь его участников, в том числе и Достоевский, оказываются в Алексеевском равелине Петропавловской крепости. Мужественно пережил писатель семимесячное следствие и был приговорён к смерной казни...
И вот на Семёновском плацу раздалась команда: «На прицел!» «Момент этот был поистине ужасен, — вспоминал один из друзей по несчастью. — Сердце замерло в ожидании, и страшный момент этот продолжался полминуты.» Но... выстрелов не последовало. Рассыпалась барабанная дробь, через площадь проскакал адъютант Его Величества императора, и глухо, словно в туманном и кошмарном сне, донеслись его слова:
— Его Величество по прочтении всеподданнейшего доклада... повелел вместо смертной казни... в каторжную работу в крепостях на четыре года, а потом рядовым...
Жизнь... Она «вся пронеслась вдруг в уме, как в калейдоскопе, быстро, как молния и картинка», — вспоминал Достоевский. Зачем такое надругательство? Нет, с человеком нельзя так поступать.
Сибирь и каторга. В рождественскую ночь 25 декабря 1849 года Достоевского заковали в кандалы, усадили в открытые сани и отправили в дальний путь... Шестнадцать дней добирались до Тобольска в метели, в сорокаградусные морозы. «Промерзал до сердца», — вспоминал Достоевский свой печальный путь в Сибирь навстречу неведомой судьбе.
В Тобольске «несчастных» навестили жёны декабристов Наталия Дмитриевна Фонвизина и Прасковья Егоровна Анненкова — русские женщины, духовным подвигом которых восхищалась вся Россия. Сердечное общение с ними укрепило душевные силы. А на прощание каждому подарили они по Евангелию. Эту вечную книгу, единственную, дозволенную в остроге, Достоевский берёг всю жизнь, как святыню...
Ещё шестьсот вёрст пути — и перед Достоевским раскрылись и захлопнулись на четыре года ворота Омского острога, где ему был отведён «аршин пространства», три доски на общих нарах с уголовниками в зловонной, грязной казарме. «Это был ад, тьма кромешная.» Грабители, насильники, убийцы детей и отцеубийцы, воры, фальшивомонетчики... «Чёрт трое лаптей сносил, прежде чем нас собрал в одну кучу», — мрачно шутили каторжники.
Он был в остроге чернорабочим: обжигал и толок алебастр, вертел точильное колесо в мастерской, таскал кирпич с берега Иртыша к строящейся казарме, разбирал старые барки, стоя по колени в холодной воде...
Но не тяжесть каторжных работ более всего мучила его. Открылась бездна духовных, нравственных мучений: вся предшествующая жизнь оказалась миражом, горькой иллюзией и обманом перед лицом того, что теперь открылось перед ним. В столкновении с каторжниками, в основном людьми из народа, — книжными, далёкими от реальной действительности предстали петербургские планы переустройства всей жизни на разумных началах. ««Вы, дворяне, железные носы, нас заклевали. Прежде господином был — народ мучил, а теперь хуже последнего наш брат стал», — вот тема, которая разыгрывалась четыре года» — писал Достоевский. Но если бы только эта, вполне понятная социальная неприязнь... Разрыв был глубже, он касался духовных основ «интеллигентского» и «народного» миросозерцания. Порой Достоевскому казалось, что бездна эта непреодолима, казалось, что они принадлежат к двум разным, испокон веков враждующим нациям.
Но вот однажды, когда Достоевский возвращался с работ с конвойным, к нему подошла женщина с девочкой лет десяти. Она шепнула что-то девочке на ухо, а та подошла к Достоевскому и, протягивая ручонку, сказала: «На, несчастный, возьми копеечку, Христа ради!» Кольнуло в сердце, и вспомнилось детское, давнее. Берёзовый лес в Даровом. Крик: «Волк бежит!» И ласковый голос мужика Марея: «Ишь ведь, испужался... Полно, ро́дный... Христос с тобой...»
Какими-то новыми, просветлёнными глазами взглянул Достоевский на окружающие его лица каторжан, и постепенно сквозь всё грубое, ожесточённое, заледеневшее стали проступать тёплые, знакомые с детства черты. «И в каторге между разбойниками я, в четыре года, отличил наконец людей, — писал он брату Михаилу. — Поверишь ли: есть характеры глубокие, сильные, прекрасные, и как весело было под грубой корой отыскать золото... Что за чудный народ! Вообще время для меня не потеряно. Если я узнал не Россию, так русский народ хорошо и так хорошо, как, может быть, не многие знают его.»
В чём же увидел Достоевский главный источник нравственной силы народа? В «Записках из Мёртвого дома», книге, в которой писатель подвёл итоги духовного опыта, вынесенного им из острога, есть одно примечательное место, особо выделенное Достоевским. Речь идёт о посещении каторжанами церкви. «Я припоминал, как, бывало, ещё в детстве, стоя в церкви, смотрел я иногда на простой народ, густо теснившийся у входа и подобострастно расступавшийся перед густым эполетом, перед толстым барином или перед расфуфыренной, но чрезвычайно богомольной барыней, которые непременно проходили на первые места и готовы были поминутно ссориться из-за первого места. Там, у входа, казалось мне тогда, и молились-то не так, как у нас, молились смиренно, ревностно, земно и с каким-то полным сознанием своей приниженности.
Теперь и мне пришлось стоять на этих же местах, даже и не на этих; мы были закованные и ошельмованные; от нас все сторонились, нас все даже как будто боялись, нас каждый раз оделяли милостыней... Арестанты молились очень усердно и каждый из них каждый раз приносил в церковь свою нищенскую копейку на свечку или клал на церковный сбор. «Тоже ведь и я человек, — может быть, думал он или чувствовал, подавая, — перед Богом-то все равны...» Причащались мы за ранней обедней. Когда священник с чашей в руках читал слова: «...но яко разбойника мя прийми», почти все повалились в землю, звуча кандалами...»
Именно здесь, на каторге, Достоевский понял наконец, как далеки умозрительные, рационалистические идеи «нового христианства» от того «сердечного» чувства Христа, каким обладает народ. С каторги Достоевский вынес новый «символ веры», в основе которого оказалось народное чувство Христа, народный тип христианского мироощущения. «Этот символ веры очень прост, — говорил он, — верить, что нет ничего прекраснее, глубже, симпатичнее, разумнее, мужественнее и совершеннее Христа, и не только нет, но с ревнивою любовью говорю себе, что и не может быть. Мало того, если б кто мне доказал, что Христос вне истины, и действительно было бы, что истина вне Христа, то мне лучше хотелось бы оставаться со Христом, нежели с истиной».
С выходом из Омского острога начался духовный поиск новый путей общественного развития России, завершившийся в 60-х годах формированием так называемых почвеннических убеждений Достоевского. Этот поиск был мучительным и долгим ещё и потому, что четырёхлетняя каторга сменилась в 1854 году солдатской службой. Из Омска Достоевского сопроводили под конвоем в Семипалатинск. Здесь он служил рядовым, потом получил офицерский чин... и только в 1859 году, после долгих хлопот о праве жить в столицах, Достоевский вернулся в Петербург.
«Почвенничество» Достоевского. Христианский социализм. Здесь, вместе с братом Михаилом, он издаёт журнал «Время» (с 1861 года), а после его запрещения — журнал «Эпоха». В напряжённом диалоге с современниками Достоевский вырабатывает свой собственный взгляд на задачи русского писателя и общественного деятеля. Это своеобразный, русский вариант христианского социализма.
Достоевский разделяет историческое развитие человечества на три стадии, соответствующие прошлому, настоящему и будущему. В первобытных, патриархальных общинах, о которых остались предания как о «золотом веке» человечества, люди жили массами, коллективно, подчиняясь общему и для всех авторитетному закону.
Затем наступает время переходное, которое Достоевский называет «цивилизацией». В процессе общегенетического роста в человеке формируется личное сознание, а с его развитием — отрицание непосредственных идей и законов. Человек как личность становится во враждебное отношение к авторитетному закону масс и всех и, обожествляя себя, всегда терял и теряет до сих пор веру в Бога. Так кончались, по Достоевскому, все цивилизации. «В Европе, например, где развитие цивилизации дошло до крайних пределов развития лица, — вера в Бога в личностях пала.» Но цивилизация, ведущая к распадению масс на личности, — состояние болезненное. «...Человек в этом состоянии чувствует себя плохо, тоскует, теряет источник живой жизни, не знает непосредственных ощущений и всё сознаёт.» Тип такой усиленно сознающей себя личности Достоевский создаёт в «Записках из подполья». Трагедия «подпольного» человека заключается в отсутствии скрепляющего личность сверхличного нравственного центра. Человек, утративший веру в высшие духовные ценности, обречён на самоедство, бесконечное самокопание и самоуничтожение. Предоставленный самому себе, обожествивший свои собственные силы и возможности, он становится или рабом самого себя, или рабом слепых кумиров, мнимых божков, вождей, фальшивых авторитетов, как это происходит, например, в повести Достоевского «Село Степанчиково и его обитатели». В образе приживальщика-тирана, лжепророка Фомы Опискина показывается трагедия современного общества, так легко отдающегося во власть ничтожного демагога. Есть в этой фигуре что-то зловещее и пророческое.
Достоевский очень настороженно отнёсся в этой связи и к теории «разумного эгоизма» Чернышевского, сформулированной в статье «Антропологический принцип в философии», а художественно воплощённой в романе «Что делать?». Главной движущей силой общественного развития Чернышевский считал стремление к удовольствию. «Человек любит самого себя», в основе его поступков «лежит та же мысль о собственной личной пользе, личном удовольствии, личном благе, лежит чувство, называемое эгоизмом», — писал Чернышевский. Правда, революционер-демократ делал существенную оговорку, оптимистически провозглашая, что в природе человека заложен инстинкт общественной солидарности и что «разумный эгоист» получает высшее удовольствие, принося пользу ближнему. Достоевский этого оптимизма не разделял. Ему казалось, что идеи Чернышевского могут быть подхвачены и довольно легко опошлены циниками и подлецами всех мастей. За формулу «нет никакой разницы между пользой и добром» цепляется, например, старый князь Валковский в романе Достоевского «Униженные и оскорблённые»: «Всё для меня, и весь мир для меня создан... Я наверное знаю, что в основании всех человеческих добродетелей лежит глубочайший эгоизм... Люби самого себя — вот одно правило, которое я признаю. Жизнь — коммерческая сделка». На тех же мотивах, приземляющих и опошляющих теорию Чернышевского, играет циничный буржуазный делец Лужин в «Преступлении и наказании».
Достоевский глубоко убеждён, что атеистическое человечество рано или поздно соскользнёт на путь индивидуалистического самообожествления, о чём с наглядностью свидетельствует популярная на Западе эгоцентрическая философия Макса Штирнера, изложенная в книге «Единственный и его собственность»: «Я сам создаю себе цену и сам назначаю её... Эгоисту принадлежит весь мир, ибо эгоист не принадлежит и не подчиняется никакой власти в мире... Наслаждение жизнью — вот цель жизни...»
Первое путешествие по Западной Европе в 1862 году ещё более укрепило Достоевского в мыслях о том, что, опираясь лишь на силы своего ограниченного разума и обожествляя их, человечество неминуемо движется к катастрофическому концу. «Все собственники или хотят быть собственниками.» Рабочие «тоже все в душе собственники: весь идеал их в том, чтоб быть собственниками и накопить как можно больше вещей; такая уж натура. Натура даром не даётся. Всё это веками взращено и веками воспитано». Провозгласили: «свобода, равенство и братство!» «Свобода. Какая свобода? Одинаковая свобода всем делать всё что угодно в пределах закона. Когда можно делать всё что угодно? Когда имеешь миллион. Даёт ли свобода каждому по миллиону? Нет. Что такое человек без миллиона? Человек без миллиона есть не тот, который делает всё что угодно, а тот, с которым делают всё что угодно.»
Точно так же и братство. Его «сделать нельзя». Оно «само делается, в природе находится». А в природе западной «его в наличности не оказалось, а оказалось начало личное, начало особняка...» Достоевский убеждён, что этот безрадостный итог является кризисом некогда высокой культуры европейского гуманизма, возникшей ещё в эпоху Возрождения. Уже тогда мощная энергия обожествившей себя и свои силы человеческой личности посеяла первые семена эгоизма, дающие теперь свои драматические всходы в Западной Европе.
Но Достоевский считает, что состояние цивилизации — явление переходное, равно как и сам человек — это существо недоконченное, недовоплощённое, находящееся в стадии «общегенетического роста». И «если б не указано было человеку в этом его состоянии цели» — «он бы с ума сошёл всем человечеством». Однако такой идеал есть — Христос. Даже «ни один атеист, оспоривавший божественное происхождение Христа, не отрицал того, что Он — идеал человечества. В чём закон этого идеала? Возвращение в массу, но свободное и даже не по воле, не по разуму, не по сознанию, а по непосредственному ужасно сильному, непобедимому ощущению, что это ужасно хорошо». «Достигнуть полного могущества сознания и развития, вполне сознать своё я — и отдать это всё самовольно для всех... В этой идее есть нечто неотразимо-прекрасное, сладостное, неизбежное и даже нобъяснимое» — всё отдавая, ничего себе не требовать. «Коли веришь во Христа, то веришь, что и жить будешь вовеки... Говорят, человек разрушается и умирает весь.» Но это ложь. «Мы уже потому знаем, что не весь, что человек, как физически рождающий сына, передаёт ему часть своей личности, так и нравственно оставляет память свою людям (Пожелание вечной памяти на панихидах знаменательно), то есть входит частию своей прежней, жившей на земле личности в будущее развитие человечества. Мы наглядно видим, что память великих развивателей человечества живёт между людьми... и даже для человека величайшее счастье походить на них. Значит, часть этих натур входит и плотью и одушевлённо в других людей. Христос весь вошёл в человечество, и человек стремится преобразиться в я Христа как в свой идеал». Достигая высшей стадии — мировой гармонии, — человек будет всё более и более приближаться к богочеловеческому совершенству Христа, а в финале этого пути переродится окончательно. «Мировая гармония» у Достоевского предполагает личное бессмертие и воскрешение всех умерших.
С этих позиций писатель подвергает критике современных социалистов. Социалисты взяли у христианства идею гармонического общежития, устроенного на началах братского единения, но решили достигнуть её слишком лёгким, поверхностным путём. Они поставили нравственное совершенствование общества в прямую зависимость от его экономического строя и тем самым низшую, экономическую область превратили в высшую и господствующую. А потому социалисты не смогли подняться над мещанским, буржуазным мироисповеданием. «Экономическая сила никогда не свяжет, — говорил Достоевский, — свяжет сила нравственная.» «На мясе, на экономической идее, на претворении камней в хлебы ничего не основывается.» «Разум» или «экономические отношения» — всё это лишь частные элементы общечеловеческой жизни, а потому они должны определяться началом нравственным, а не наоборот. Главный «грех» современных социалистических учений Достоевский видел в том, что в области высших духовных интересов они требуют для человека слишком малого. В их теориях переустройства общества недостаточно учитывается противоречивая, «недовоплощённая» натура человека и снимается бремя тяжёлого, повседневного труда нравственного совершенствования. Подобно Раскольникову, они «хотят с одной логикой натуру перескочить», не замечая, что «зло» в человеке лежит глубже, чем предполагают «лекаря-социалисты», а добро — выше тех границ, которые их учениями определяются. Только христианство стремится к братству через духовное очищение каждого человека независимо от условий его жизни, вопреки влиянию среды. «Революционная партия, — пишет Достоевский, — тем дурна, что нагремит больше, чем результат стоит, нальёт крови гораздо больше, чем стоит вся полученная выгода... Вся эта кровь, которою бредят революционеры, весь этот гвалт и вся эта подземная работа ни к чему не приведут и на их же головы обрушатся.»
«Итак, человек стремится на земле к идеалу, противоположному его натуре. Когда человек не исполнил закона стремления к идеалу, то есть не приносил любовью в жертву своего я людям или другому существу, он чувствует страдание и назвал это состояние грехом. — Человек беспрерывно должен чувствовать страдание, которое уравновешивается райским наслаждением исполнения закона, то есть жертвой. Тут-то и равновесие земное. Иначе земля была бы бессмысленна.»
Достоевский считает, что высокий христианский идеал уберегла тысячелетняя культура русского народа, враждебная западноевропейскому буржуазному обособлению. Поэтому наша интеллигенция должна вернуться к народу, к «почве» и завершить великое «общее дело» человечества.
Главный вопрос для нынешней России — крестьянский. Его решение повернёт развитие человечества от раздробления и обособления к собиранию и объединению. Крестьянская реформа — важнейшее событие русской истории, сопоставимое по своему масштабу с реформами Петра I.
«Этот переворот есть слияние образованности и её представителей с началом народным и приобщение всего великого русского народа ко всем элементам нашей текущей жизни.»
«Почвенническая» программа хочет примирить все враждующие между собой общественные течения, включая западничество и славянофильство. Достоевский пытается снять крайности в их воззрениях: западническое пренебрежение самобытными историческими путями развития России и славянофильскую недооценку плодотворности приобщения её к достижениям европейской культуры. Реформа Петра была необходимым и важнейшим этапом в европейском просвещении Росии, но она «слишком дорого стоила: она разъединила нас с народом...» Однако, разойдясь с реформой, народ не пал духом. «Он неоднократно заявлял свою самостоятельность... Он шёл в темноте, но энергически держался своей особой дороги. Он вдумывался в себя и в своё положение, пробовал создать себе воззрение, свою философию... После реформы был между ним и нами, сословием образованным, один только случай соединения — двенадцатый год, и мы видели, как народ заявил себя. Мы поняли тогда, что он такое. Беда в том, что нас-то он не знает и не понимает.
...разъединение оканчивается, петровская реформа... дошла наконец до последних своих пределов. Дальше нельзя идти, да и некуда: нет дороги; она вся пройдена... Мы знаем теперь... что мы не в состоянии втиснуть себя в одну из западных форм жизни, выжитых и выработанных Европою из собственных своих начал... Мы убедились, наконец, что мы тоже отдельная национальность, в высшей степени самобытная, и что наша задача создать себе новую форму, нашу собственную, родную, взятую из почвы нашей, взятую из народного духа и из народных начал...» «Русская идея», которую разрабатывает и формирует Достоевский, не узко национальна — а всечеловечна! «Мы предугадываем, — пишет он, — что характер нашей будущей деятельности должен быть в высшей степени общечеловеческий, что русская идея, может быть, будет синтезом всех тех идей, которые с таким упорством, с таким мужеством развивает Европа в отдельных своих национальностях; что, может быть, всё враждебное в этих идеях найдёт своё примирение и развитие в русской народности.»
Достоевский понимал, что провозглашённая им программа рассчитана не на одно десятилетие, что предстоит долгий и трудный путь. «Время окончательного соединения оторванного теперь от почвы общества — ещё впереди.» Когда надежды на гармонический исход крестьянской реформы рухнули, Достоевский ещё более укрепился в мысли о тернистых путях к идеалу. Главное внимание он стал уделять драматическим и даже трагическим тупикам, которые подстерегают русского интеллигента в его духовных поисках. «Мировая гармония» даром не даётся, переделка человеком несовершенных природы и общества — дело мучительное и устрашающее. Но нет счастья в комфорте: оно приобретается страданием. Когда Н.К.Михайловский упрекнул Достоевского в «жестоком таланте», писатель назвал себя «реалистом в высшем смысле»: «При полном реализме найти в человеке человека. Это русская черта по преимуществу, и в этом смысле я, конечно, народен (ибо направление моё искает из глубины христианского духа народного)».
Общественная атмосфера конца 60-х годов и её отражение в идеологическом романе «Преступление и наказание». С такими мыслями приступал Достоевский к одному из ключевых произведений своего творчества — к роману «Преступление и наказание». Это одна из самых сложных книг в истории мировой литературы. Писатель работал над нею в условиях трудного времени конца 60-х годов, когда Россия вступила в сумеречную, переходную эпоху. Начался спад общественного движения шестидесятников, в стране поднялась волна правительственной реакции: лидеры революционного движения были арестованы, крестьянские бунты подавлены, надежды революционеров-демократов на крестьянскую революцию оказались несостоятельными. «Куда идти? Чего искать? Каких держаться руководящих истин? — задавал тогда тревожный вопрос М.Е.Салтыков-Щедрин. — Старые идеалы сваливаются со своих пьедесталов, а новые не нарождаются... Никто ни во что не верит, а между тем общество продолжает жить и живёт в силу каких-то принципов, тех самых принципов, которым оно не верит.»
Положение усугублялось тем, что раздиравшие дореформенную Россию социальные противоречия к концу 60-х годов не только не сгладились, но ещё более обострились. Половинчатая крестьянская реформа ввергла страну в мучительную ситуацию двойного социального кризиса: незалеченные крепостнические язвы осложнились новыми, буржуазными. Нарастал распад вековых духовных ценностей, смешались представления о добре и зле, циничный собственник стал героем современности.
В атмосфере идейного бездорожья и социальной расшатанности угрожающе проявились первые симптомы общественной болезни, которая принесёт неисчислимые беды человечеству XX века. Достоевский одним из первых в мировой литературе дал ей точный социальный диагноз и суровый нравственный приговор. Вспомним сон Раскольникова накануне его душевного исцеления: «Ему грезилось в болезни, будто весь мир осуждён в жертву какой-то страшной, неслыханной и невиданной моровой язве, идущей из глубины Азии на Европу... Появились какие-то новые трихины, существа микроскопические, вселявшиеся в тела людей. Но эти существа были духи, одарённые умом и волей. Люди, принявшие их в себя, становились тотчас же бесноватыми и сумасшедшими... Целые селения, целые города и народы заражались и сумасшествовали».
Что это за «моровая язва» и о каких «трихинах» идёт здесь речь? Достоевский видел, как пореформенная ломка, разрушая вековые устои общества, освобождала человеческую индивидуальность от культурных традиций, преданий и авторитетов, от исторической памяти. Личность выпадала из «экологической» системы культуры, теряла самоориентацию и попадала в слепую зависимость от «самоновейшей» науки, от «последних слов» идейной жизни общества. Особенно опасным это было для молодёжи из средних и мелких слоёв общества. Человек «случайного племени», одинокий юноша-разночинец, брошенный в круговорот общественных страстей, втянутый в идейную борьбу, вступал в крайне болезненные отношения с миром. Не укоренённый в народном бытии, лишённый прочной культурной почвы, он оказывался беззащитным перед соблазном власти «недоконченных» идей, сомнительных общественных теорий, которые носились в «газообразном» обществе пореформенной России. Юноша легко становился их рабом, исступлённым их служителем, а идеи обретали в его неокрепшей душе деспотическую силу и овладевали его жизнью и судьбой.
Фиксируя трагические проявления новой общественной болезни, Достоевский создал особый роман — идеологический. По замечанию исследователя Ю.Ф.Карякина, Достоевский «одержим мыслью о том, что идеи вырастают не в книгах, а в умах и сердцах, и что высеиваются они тоже не на бумагу, а в людские души... Достоевский понял, что за внешне привлекательные, математически выверенные и абсолютно неопровержимые силлогизмы приходится порой расплачиваться кровью, кровью большой и к тому же не своей, чужой».
В основе драматического конфликта романов Достоевского — борьба одержимых идеями людей. Это и столкновение характеров, воплощающих разные идейные принципы, это и мучительная борьба теории с жизнью в душе каждого одержимого человека. Изображение общественной ломки, связанной с развитием буржуазных отношений, Достоевский сочетает с исследованием противоречивых политических взглядов и философских теорий, которые это развитие определяют.
Герой Достоевского — не только непосредственный участник событий, но и человек, идеологически оценивающий происходящее. Бросая идеи в души людей, Достоевский испытывает их человечностью. Романы его не только отражают, но и опережают действительность: они проверяют на судьбах героев жизнеспособность тех идей, которые ещё не вошли в практику, не стали «материальной силой». Оперируя «недоконченными», «недовоплощёнными» идеями, романист забегает вперёд, превосхищает конфликты, которые станут достоянием общественной жизни XX века. То, что казалось современникам писателя «фантастическим», подтверждалось последующими судьбами человечества. Вот почему Достоевский и по сей день не перестаёт быть современным писателем как в нашей стране, так и за рубежом.
Теория Раскольникова. Уже с первых страниц романа «Преступление и наказание» главный герой его, студент Петербургского университета Родион Раскольников, погружён в болезненное состояние, порабощён философской идеей-страстью, допускающей «кровь по совести». Наблюдая русскую жизнь, размышляя над отечественной и мировой историей, Раскольников решил, что исторический прогресс и всякое развитие осуществляются за счёт чьих-то страданий, жертв и даже крови, что всё человечество подразделяется на две категории. Есть люди, безропотно принимающие любой порядок вещей, — «твари дрожащие», и есть люди, нарушающие моральные нормы и общественный порядок, принятый большинством, — «сильные мира сего». Великие личности, «творцы истории», Ликург, Магомет, Наполеон, не останавливаются перед жертвами, насилиями, кровью ради осуществления своих идей. Развитие общества совершается за счёт попрания «тварей дрожащих» наполеонами.
Идея Раскольникова не наивна: она возводит в квадрат бесчеловечность исторического прогресса, свойственную многим общественным формациям. Говоря словами Достоевского о Бальзаке, «не дух времени, но целые тысячелетия приготовили борением своим такую развязку в душе человека».
Поделив людей на две категории, Раскольников сталкивается с вопросом, к какому разряду принадлежит он сам. «...Вошь ли я, как все, или человек? Смогу ли я переступить или не смогу? Осмелюсь ли нагнуться и взять или нет? Тварь ли я дрожащая или право имею?..» Убийство старухи процентщицы — это самопроверка героя: выдержит ли он идею о праве сильной личности на кровь, является ли он избранным, исключительным человеком, Наполеоном?
Есть в романе и иной смысл эксперимента, имеющий прямое отношение к мысли автора. Достоевский испытывает человечностью основную «идею», по которой совершается ход истории. Диалог с идеей в душе Раскольникова является судом Достоевского над историей, над прогрессом, попирающим человека.
Вынашивая идею в своём воспалённом сознании, Раскольников мечтает о роли властелина (Наполеона) и спасителя человечества (Христа) одновременно. Но главным и решающим в его жизни на данный момент является самопроверка. Он признаётся Сонечке Мармеладовой: «Не для того, чтобы матери помочь, я убил — вздор! Не для того я убил, чтобы, получив средства и власть, сделаться благодетелем человечества. Вздор! Я просто убил; для себя убил, для себя одного: а там стал ли бы я чьим-нибудь благодетелем или всю жизнь, как паук, ловил бы всех в паутину и из всех живые соки высасывал, мне, в ту минуту, всё равно должно было быть!» Герой не только не в разладе с современным обществом, но и сам несёт в себе его болезни. Его увлекает антихристианская идея «сверхчеловека», которому «всё позволено».
Мир петербургских углов и его связь с теорией Раскольникова. Идея Раскольникова органически связана с жизненными условиями, которые окружают студента. «На улице жара стояла страшная, к тому же духота, толкотня, всюду извёстка, леса, кирпич, пыль и та особенная летняя вонь, столь известная каждому петербуржцу, не имеющему возможности нанять дачу, — всё это разом неприятно потрясло и без того уже расстроенные нервы юноши». Духота петербургских трущоб — частица общей атмосферы романа, душной и безысходной. Есть связь между исступлёнными мыслями Раскольникова и «черепашьей скорлупой» его каморки, крошечной клетушки шагов шесть длиной, с жёлтыми, пыльными, отставшими от стены обоями и низким давящим потолком. Эта каморка — прообраз более грандиозной, но столько же душной «каморки» большого города. Недаром Катерина Ивановна Мармеладова говорит, что на улицах Петербурга, словно в комнатах без форточек.
Картину тесноты, удушливой скученности людей, ютящихся «на аршине пространства», усугубляет чувство духовного одиночества человека в толпе. Люди относятся здесь друг к другу с подозрением и недоверием, их объединяют только злорадство и любопытство к несчастьям ближнего. Под пьяный хохот и язвительные насмешки посетителей распивочной рассказывает Мармеладов потрясающую историю своей жизни; сбегаются на скандал жильцы дома, в котором живёт Катерина Ивановна. В романе возникает образ Петербурга мертвенного, холодного, равнодушного к судьбе человека: «необъяснимым холодом» веет на Раскольникова «от этой великолепной панорамы; духом немым и глухим полна была для него эта картина».
В духоте узких улочек, в тесноте перенаселённых квартир развёртывается потрясающая драма жизни униженных и оскорблённых, жизни на каких-то позорных, унизительных для человека условиях. Достоевский воссоздаёт глазами Раскольникова особое, преступное состояние мира, в котором право на существование покупается ценой постоянных сделок с совестью. К этому миру, как он представляется Раскольникову, оказываются «неприложимыми правила и предписания общепринятой житейской нравственности» (Д.И.Писарев). Герои попадают в такие ситуации, в которых «точное соблюдение этих правил и предписаний» невозможно. Не пойди Сонечка Мармеладова на улицу — умерли бы с голоду её домочадцы. Даже самоубийство как достойный исход в её положении исключено. Добро Сони по отношению к ближним требует зла по отношению к себе. Нравственная гармония тут попросту недостижима, а стремление к её немедленному осуществлению оборачивается бесчеловечностью. По словам Сонечки, например, Катерина Ивановна «не замечает, как это всё нельзя, чтобы справедливо было в людях, и раздражается». Жизнь ставит героев в такие тупики, когда, с точки зрения логического ума Раскольникова, «безнравственным» становится само неукоснительное требование нравственности. Любимая сестра Раскольникова Дуня готова выйти замуж не по любви за циничного дельца Лужина, с тем чтобы помочь брату, дать ему возможность закончить университет. Раскольников попадает в положение, аналогичное положению Сонечки. «Ясно, что теперь надо было не тосковать, не страдать пассивно, одними рассуждениями о том, что вопросы неразрешимы, а непременно что-нибудь сделать, и сейчас же и поскорее...» Так жизнь не только уводит героя от обдуманного решения, а как будто специально, на каждом шагу наталкивает на него.
Но заметим, что в бунте Раскольникова, наряду с отчаянным вызовом бесчеловечным законам «мира сего», есть и пассивное признание их незыблемости, их неизбежности. Если сделки с совестью — обычное и универсальное состояние жизни человечества («вечная Сонечка, пока мир стоит»), то, значит, это не подлость, а внутренняя неизбежность, предустановленная от века самой природой человеческого общежития. Тогда нужно считать вздором все нравственные принципы, отбросить их за ненадобностью, как обветшалый хлам, и взглянуть на жизнь с иной точки зрения, уже исключающей «устаревшее» деление человеческих поступков на злые и добрые. В такой нравственной «арифметике» укрепляет героя его «идея» и жизнь, воспринимаемая им сквозь призму острой, как бритва, теории.
Идея и натура Раскольникова. Однако нравственная «арифметика», логическая «казуистика» героя постоянно сталкиваются с его душевной «алгеброй», заставляющей совершать «нелепые» поступки: искренне сострадать несчастьям Мармеладовых, оставляя у них на подоконнике последние деньги, жалеть опозоренную девочку на бульваре, ненавидеть свидригайловых и лужиных, называть подлость подлостью вопреки логической выкладке — «подлец человек, и подлец тот, кто его за это подлецом называет».
«На какое дело хочу покуситься и в то же время каких пустяков боюсь!» — думает Раскольников, поражённый страхом встречи с квартирной хозяйкой. Герой считает «низким жанром» свою причастность к миру простых людей с их обыденным сознанием и мелкими заботами. Свойственные ему черты обыкновенности он презирает. Так возникает конфликт между сознанием Раскольникова и его поведением, неожиданным для самого героя, не поддающимся контролю его жестокого и беспощадного разума. Страшная ненависть героя к «пустякам», постоянная досада на то, что он не властен рассчитать себя, — прямое следствие его рабства в плену у ограниченной, оторванной от жизни, бесчеловечной идеи.
Отношение фанатически настроенного героя к жизни заведомо деспотично: он предрасположен особо остро реагировать лишь на те впечатления, которые подтверждают правоту его теории. Болезненно-раздражённый ум, отточенный на оселке идеи как бритва, часто не в состоянии улавливать всё богатство жизненных связей, всю полноту мира Божьего, в котором рядом с человеческими страданиями существуют великие взлёты человеческой доброты, взаимного тепла, сострадательного участия. Ничего этого ослеплённый идеей герой в окружающем мире не видит. Он воспринимает мир «вспышками», «озарениями». Он выхватывает из окружающего лишь те впечатления, которые укрепляют неподвижную идею, прочно засевшую в его душе. Отсюда многозначительные «мелькнуло на миг», «охватило его», «как громом в него ударило», «вскричал он вдруг в исступлении», «ему стукнуло в голову и потемнело в глазах», «вдруг он опомнился». Так Достоевский подчёркивает одно качество в характере размышлений и восприятия жизни у Раскольникова — предвзятость. Обратим внимание, что и роковое письмо матери он читает не просто так, а «с идеею»: «ухмыляясь и злобно торжествуя заранее (!) успех своего решения». Весь монолог героя по поводу этого письма выглядит слишком взвинченным: Раскольников как будто специально над собой издевается, с большим злорадством, с извращённым наслаждением обыгрывая каждую строчку: «Так он мучил себя и поддразнивал этими вопросами даже с каким-то наслаждением».
Но мотивировки поведения героя в романе постоянно раздваиваются, ибо сам герой, попавший в плен к бесчеловечной идее, лишается цельности. В нём живут и действуют два человека одновременно: одно раскольниковское «я» контролируется сознанием героя, а другое «я» в то же самое время совершает безотчётные душевные движения и поступки. Не случайно друг Раскольникова Разумихин говорит, что у Родиона «два противоположных характера поочерёдно сменяются».
Вот герой идёт к старухе процентщице с ясно осознанной целью — совершить «пробу». По сравнению с решением, которое Раскольников осуществит завтра, ничтожны и последняя дорогая вещь, за бесценок покупаемая старухой, и предстоящий денежный разговор. Нужно другое: хорошо запомнить расположение комнат, тщательно подсмотреть, какой ключ от комода, а какой от укладки, куда прячет деньги старуха. Но Раскольников не выдерживает. Старушонка процентщица втягивает его в сети своих денежных комбинаций, спутывает логику «пробы». На наших глазах Раскольников, забыв о цели визита, вступает в спор с Алёной Ивановной и только потом одёргивает себя, «вспомнив (!), что он ещё и за другим пришёл».
В душе героя всё время сохраняется не поддающийся холодной диалектике его мысли остаток, потому и поступки, и монологи его постоянно раздваиваются. «О Боже! Как всё это отвратительно!» — восклицает герой, выходя от старухи после совершения «пробы». Но буквально через несколько минут в распивочной он будет убеждать себя в обратном: «Всё это вздор... и нечем тут было смущаться!» Парадоксальная двойственность в поведении героя, когда жалость и сострадание сталкиваются с отчаянным равнодушием, обнаруживает себя и в сцене на бульваре. Жалость к девочке-подростку, желание спасти невинную жертву, а рядом — презрительное: «А, пусть! Это, говорят, так и следует. Такой процент, говорят, должен уходить каждый год... куда-то... к чёрту...»
За городом, незадолго до страшного сна-воспоминания, Раскольников вновь бессознательно включается в жизнь, типичную для бедного студента. «Раз он остановился и пересчитал деньги: оказалось около тридцати копеек. «Двадцать городовому, три Настасье за письмо, — значит Мармеладовым дал вчера копеек сорок семь али пятьдесят», — подумал он, для чего-то рассчитывая, но скоро забыл даже, для чего и деньги вытащил из кармана». Вновь открывается парадокс как следствие «расколотой» души героя: решимость «на такое дело» должна исключать подобные пустяки. Но убежать от «пустяков» не удаётся, как не удаётся убежать от самого себя, от сложностей своей собственной души. Нелогичные с точки зрения Раскольникова-теоретика, эти «пустяки» обнажают существо живой, не порабощённой теорией натуры героя. Обыкновенная жизнь, неистребимая в Раскольникове, тянет в прохладу островов, дразнит цветами и сочной зеленью трав. «Особенно (!) занимали его цветы: он на них всего дольше смотрел».
Здесь, на островах, видит герой мучительный сон об избиении лошади сильными, большими мужиками в красных рубахах. Здесь же, очнувшись от этого сна, он в последний раз перед преступлением на миг освободится от «трихина» теории. Вдруг придёт к нему мирное и лёгкое чувство той полнокровной тишины, которое он потом будет жадно ловить в тихих глазах Сонечки Мармеладовой. Раскольникову откроется природа с её вечным спокойствием, гармонической полнотой. «Проходя через мост, он тихо и спокойно смотрел на Неву, на яркий закат яркого, красного солнца... Точно нарыв на сердце его, нарывавший весь месяц, вдруг прорвался. Свобода! Свобода! Он свободен теперь от этих чар, от колдовства, обаяния, от наваждения!»
Полагают, что Достоевский специально вводит в роман необъяснимые, иррациональные человеческие поступки. Вот и сейчас жизнь, как нарочно, подсовывают Раскольникову «роковое» совпадение, наталкивающее его на преступление. Почему герой, освободившийся от власти идеи, пошёл на Сенную площадь и встретил там Лизавету? Раскольников видит в этом что-то роковое и необъяснимое. Автор же думает совсем другое: «Раскольников преимущественно любил эти места... когда выходил без цели на улицу». Одним замечанием — «без цели» — Достоевский оттеняет и объясняет авторскую позицию, в которой «роковые случайности», каким подвержен герой, получают художественную мотивировку. Раскольникову вернулось ясное зрение, вкус к жизни, столь скудно отмеренный людям такого склада. Его впечатления остры и радостны, он во все разговоры вслушивается, ко всему жадно присматривается. Вот почему в описании прогулки по Сенной встречается столько всяких подробностей, в том числе и нероковым образом подвернувшаяся Лизавета, которую при других обстоятельствах герой, пожалуй, просто бы не заметил.
Гораздо сложнее другой парадокс, совершающийся в психологии Раскольникова. Герой, пришедший к разумному пониманию бесчеловечности своей идеи, остаётся, тем не менее, у неё в плену. Вытесненная из сознания, она сохраняет власть над подсознанием раскольниковской души. Заметим, что герой идёт на преступление, потеряв всякий контроль над собой, как «орудие, действующее в руках чужой воли». Он похож на человека, «которому в гипнотическом сне внушено его преступление, и он совершает его как автомат, повинующийся давлению внешней силы». «Последний же день, так нечаянно наступивший и всё разом порешивший, подействовал на него почти совсем механически: как будто его кто-то взял за руку и потянул за собой, неотразимо, слепо, с неестественной силой, без возражений. Точно он попал клочком одежды в колесо машины, и его начало в неё втягивать.»
Оказавшись во власти идеи, одержимый ею, Раскольников потерял в ходе преступления всякую ориентировку в хаосе «мелочей» и «случайностей». Он совершил убийство, и под «топор» его теории попала Лизавета, то самое беззащитное существо, ради счастья которого Раскольников допускал кровь по совести и убийство которого не входило в его расчёты. Всем ходом преступления Достоевский отстаивает необходимость ответственного и осторожного обращения человека с общественными теориями, которые при определённых жизненных обстоятельствах способны воспламеняться в душах людей, порабощая их сознание и волю, превращая их в бездушных, стихийных исполнителей.
«Наказание» Раскольникова. Но жизнь оказывается сложнее и мудрее одержимых, исступлённых слепцов, рано или поздно она торжествует над ними. «Солгал-то он бесподобно, — говорит Раскольникову следователь Порфирий Петрович, — а на натуру-то он и не сумел рассчитать». Заметим, что в ходе преступления и наказания нравственное сознание героя остаётся спокойным. Даже на каторге «совесть его не нашла никакой особенно ужасной вины в его прошедшем, кроме разве простого промаху, который со всяким может случиться». Теория деления людей на «властелинов» и «тварей» цепко держится в его уме, контролирует почти безраздельно его сознание. Почему же тогда герой идёт предавать себя, почему сознаётся в своём преступлении?
На явку с повинной Раскольникова толкают не разум, не убеждения, а какие-то другие силы, к которым нужно присмотреться внимательно.
На следующее утро после преступления героя вызывают в полицейскую контору. Его охватывает отчаяние, «цинизм гибели». По дороге он готов признаться в убийстве: «Встану на колена и всё расскажу». Но узнав, что его вызвали совсем по другому поводу, Раскольников ощущает прилив радости, которая в глазах окружающих непонятна и подозрительна. Когда порыв радости проходит, Раскольников смущается своей опрометчивостью. Ведь в нормальном состоянии он вёл бы себя иначе и никогда не позволил бы «интимностей» в разговоре с полицией. Радость мгновенно сменяется чувством страха. Герой начинает замечать на себе вопросительные взгляды представителей закона и испытывает внутреннее замешательство. Подозрительность разрастается, превращаясь в мучительное чувство одиночества, отчуждённости от людей: «...Теперь, если бы вдруг комната наполнилась не квартальными, а первейшими друзьями его, то и тогда, кажется, не нашлось бы для них у него ни одного человеческого слова, до того вдруг опустело его сердце».
Совершив убийство, Раскольников поставил себя в противоестественные отношения к окружающим людям. Он вынужден постоянно, на каждом шагу лгать себе и другим, и эта ложь, эта «игра» иссушают, опустошают душу героя. Преступлением Раскольников отрезал себя от людей. Но живая натура героя, не охваченная теорией, увёртывающаяся от её беспощадной власти, не выдерживает отчуждённой позиции. Вопреки убеждениям и доводам рассудка его постоянно тянет к людям, он ищет общения с ними, пытается вернуть утраченные душевные связи. Но поведение героя невольно воспринимается со стороны как подозрительное: от него отмахиваются, его принимают за сумасшедшего. В острые минуты душевной депрессии Раскольников пускается в рискованную игру с Заметовым, чтобы на мгновение испытать чувство свободы, вырваться из подполья, из пустоты одиночества. Волей-неволей он плетёт вокруг себя сеть неизбежных подозрений. «Язык» фактов, материальные последствия преступления герой легко уничтожил, но он не может спрятать от людей «язык» души. Желание чем-то заполнить душевный вакуум начинает принимать уже болезненные, извращённые формы, напоминающие тягу к самоистязанию. Героя тянет в дом старухи, и он идёт туда, ещё раз слушает, как отзывается мучительным, но всё-таки живым чувством в иссохшей душе звон колокольчика, который в момент преступления глубоко потряс его.
Ощущение преступности порождает катастрофическую диспропорцию во взаимоотношениях героя с другими людьми. Эта диспропорция касается и внутреннего мира Раскольникова: болезненное чувство подозрительности возникает у него прежде всего по отношению к самому себе, возбуждает постоянную рефлексию, бесконечные сомнения. В поисках выхода из неё и скрывается психологическая причина странной на первый взгляд тяги Раскольникова к следователю Порфирию. В «поединке» с Раскольниковым Порфирий выступает чаще всего как мнимый антагонист: спор со следователем — отражение и прямое подчас выражение спора Раскольникова с самим собой. Привязанность героя к Порфирию не столько внешняя — страх юридического наказания, — сколько внутренняя: Раскольников сердечным инстинктом не принимает идею, продолжающую сохранять власть над его умом. Герой сомневается в натуральности своей психологической игры со следователем и потому, что умный Порфирий хитрит, и потому, что Раскольников теряется в самом себе. Вне всяких юридических «ловушек» реакция Раскольникова на жизнь изнутри лжива и неестественна. Хлопотливая болтовня Порфирия для него — лучшая мышеловка: она раздражает, тревожит, возбуждает героя, и этого достаточно, чтобы он «психологически не убежал» от следователя.
Достоевский показывает трагедию актёрства Раскольникова, тщетность его попыток рационально проконтролировать своё поведение, «рассчитать» самого себя. «Этому тоже надо Лазаря петь... и натуральнее петь! — думает Раскольников по дороге к Порфирию Петровичу. — Натуральнее всего ничего бы не петь. Усиленно ничего не петь. Нет, усиленно было бы опять ненатурально... Ну, да там как обернётся... посмотрим... сейчас... хорошо или не хорошо, что я иду? Бабочка сама на свечку летит. Сердце стучит, вот что нехорошо!»
Храня в себе тайну преступления, герой не может спастись от лжи. Он старается «натурально петь» в условиях, исключающих такую натуральность. Вот он «усиленно законфузился» — уже симптом того, что «натура» хитрее расчёта и сама себя выдаёт, «высовывает язык». «Вы, кажется, говорили вчера, что желали бы спросить меня... форменно... о моём знакомстве с этой... убитой? — начал было опять Раскольников, — ну зачем я вставил это кажется?» — промелькнуло в нём как молния. И вдруг он ощутил, что мнительность его от одного соприкосновения с Порфирием, от двух только слов, от двух только взглядов, уже разрослась в чудовищные размеры... и что это страшно опасно: нервы раздражаются, волнение увеличивается. «Беда! Беда!.. Опять проговорюсь.»
Порфирий понимает, что поймать Раскольникова с помощью допроса по форме — нельзя, по части логической «казуистики» он силён. Героя подводит другое — внутреннее ощущение своей преступности. Поэтому Порфирий смело открывает перед ним психологические расчёты: «Что такое: убежит! Это форменное; а главное-то не то; ...он у меня психологически не убежит, хе-хе! Каково выраженьице-то! Он по закону природы у меня не убежит, хотя бы даже и было куда убежать. Видали бабочку перед свечкой? Ну, так вот он всё будет, всё будет около меня, как около свечки, кружиться; свобода не мила станет, станет задумываться, сам себя кругом запутает, как в сетях, затревожит себя насмерть!.. И всё будет, всё будет около меня же круги давать, всё суживая да суживая радиус, и — хлоп! Прямо мне в рот и влетит, я его и проглочу-с, а это уж очень приятно-с, хе-хе-хе! Вы не верите?»
Тем не менее Порфирий уходит от читателей романа и его героя, «согнувшись и как бы избегая глядеть на Раскольникова». Не Порфирию суждено стать спасителем и исцелителем Раскольникова, который не признаёт себя виновным перед юридическими постановлениями «мира сего» и их исполнителями: «В чём я виноват перед ними?.. Они сами миллионами людей изводят». В ходе допросов следователь действительно менее всего «глядел на Раскольникова». Душа героя его интересовала лишь с юридической точки зрения, как средство, используя которое можно ловко «подловить» преступника. И менее всего интересовал Порфирия живой, страдающий, потерявший себя, ищущий защиты и покровительства человек, с которым нужно обращаться бережно. Порфирий же, напротив, испытывает какое-то садистское наслаждение муками жертвы. Есть в его психологии что-то от будущего Иудушки Головлёва, героя романа М.Е.Салтыкова-Щедрина «Господа Головлёвы». Та же «паутина» липких, лживых слов, та же паучья хлопотливость. Не исключено, что Салтыков-Щедрин, работая над романом, помнил о Порфирии Достоевского и дал Головлёву его имя.
Раскольников и Сонечка. Глубину душевных мук Раскольникова суждено разделить другой героине — Сонечке Мармеладовой. Именно ей, а не Порфирию решает поведать Раскольников свою страшную, мучительную тайну. Заметим, что герой испытывает при этом уже знакомые нам противоречия между своими мыслями и поступками, между головой и сердцем. Само желание открыться перед Сонечкой у Раскольникова получает двойственную мотивировку. Сознательно он так определяет цель своего визита к Сонечке: «Он должен был объявить ей, кто убил Лизавету». Объявить! Этот вариант признания Раскольников рассматривает как вызов «безропотной» героине, «дрожащей твари», как попытку пробудить и в ней гордый протест и найти союзницу по преступлению. Но одновременно что-то сопротивляется в душе героя такой «вызывающей» форме признания, он тут же отталкивается от принятого решения, «точно отмахиваясь от него руками: «Надо ли сказывать, кто убил Лизавету?»». И тут подхватывает героя другое, странное, необъяснимое чувство, «что не только нельзя не сказать, но даже и отдалить эту минуту... невозможно. Он ещё не знал, почему невозможно». Но мы-то уже знаем, почему. В его душе нарастает желание признаться по иным, не совсем ясным, подсознательным мотивам: Раскольников больше не может держать в себе мучительное чувство преступности. В первый момент встречи он ещё искушает Сонечку, пытается пробудить и в ней чувство индивидуалистического бунта. Но Достоевский подмечает «выделанно-нахальный» и «бессильно-вызывающий» тон искушения. Герой уже не может осуществить задуманный им «вызывающий» вариант признания: «Он хотел улыбнуться, но что-то бессильное и недоконченное сказалось в его бледной улыбке».
В лице Сони Раскольников встречает человека, который пробуждается в нём самом и которого он ещё преследует как слабую и беспомощную «дрожащую тварь»: «Он вдруг поднял голову и пристально поглядел на неё; но он встретил на себе беспокойный и до муки заботливый взгляд её; тут была любовь; ненависть его исчезла, как призрак». «Натура» требует от героя, чтобы он поделился с Сонечкой страданиями от преступности своей, а не вызывающей манифестацией её. К такому варианту признания зовёт Раскольникова христиански-сострадательная Сонечкина любовь.
Не случайно, что мотив признания перекликается в романе с эпизодом убийства Лизаветы. Ощущения героя в обоих случаях в чём-то аналогичны. Ведь и в момент преступления он рассчитывал на хладнокровие, но, когда пробил час, всё вышло не так. Столь же неожиданным получилось и признание. «Он совсем, совсем не так думал открыть ей, но вышло так.» Раскольников хотел найти в Соне союзницу по преступлению, а нашёл союзницу по наказанию. Вместо того чтобы сыграть роль демона-искусителя, он обернул к Соне «мертвенно-бледное лицо» несчастного страдальца. Дьявольское уступило место христианскому, человеческому. «Нет, нет тебя несчастнее никого теперь в целом свете? — воскликнула она, как в исступлении, не слыхав его замечания, и вдруг заплакала навзрыд, как в истерике. Давно уже незнакомое чувство волной хлынуло в его душу и разом размягчило её. Он не сопротивлялся ему: две слезы выкатились из его глаз и повисли на ресницах.» Не случайно тут скрытая цитата Достоевского из лермонтовского «Демона»:

Он хочет в страхе удалиться.
Его крыло не шевелится!
И, чудо! из померкших глаз
Слеза тяжёлая катится.

Эпизод признания перекликается в душе Раскольникова с эпизодом убийства Лизаветы ещё и потому, что сострадательное существо героя чувствует, какую тяжесть обрушивает он своей страшной правдой на чуткую, ранимую натуру героини. Даже слабый жест защиты Сонечки поразительно напоминает Раскольникову жест Лизаветы в момент, когда топор был поднят над её лицом: «Она только чуть-чуть приподняла свою свободную левую руку, далеко не до лица, и медленно протянула её к нему вперёд, как бы отстраняя его».
В письме М.Н.Каткову, в журнале которого «Русский вестник» печатался роман, Достоевский писал, что Раскольников, вопреки убеждениям, предпочёл «хоть погибнуть на каторге, но примкнуть опять к людям: чувство разомкнутости и разъединённости с человечеством... замучило его». Именно желание примкнуть к людям, глотнуть живой воды из чистого духовного источника заставило Раскольникова послушать Сонечку: «Нет, — мне не слёз её надобно было... Надо было хоть обо что-нибудь зацепиться, помедлить, на человека посмотреть!» Тоска по человеку заставляет Раскольникова принять от Сонечки «простонародный крестик». Простонародность тут не случайно подчёркнута Достоевским. Путь обновления героя — это путь признания народной веры, народного взгляда на жизнь, который исповедует Сонечка. В своём бунте герой преступен перед законами человечности, которые живы в народе в виде изначальных основ христианской нравственности. Судить Раскольникова по совести может только Сонечка Мармеладова, и суд её будет глубоко отличаться от суда Порфирия. Это суд любовью, состраданием и человеческой чуткостью — тем высшим светом, который удерживает человечность даже во тьме бытия униженных и оскорблённых людей. С образом Сонечки связана великая идея Достоевского о том, что мир спасёт братское единение между людьми во имя Христово и что основу этого единения нужно искать не в обществе «сильных мира сего», а в глубинах народной России.
Судьба Сонечки полностью опровергает близорукий взгляд Раскольникова-теоретика на окружающую жизнь. Перед ним отнюдь не «дрожащая тварь» и далеко не смиренная жертва обстоятельств. Вспомним, как отвечает она на богохульство Раскольникова: ««Молчите! Не спрашивайте! Вы не сто́ите!..» — вскрикнула она вдруг, строго и гневно смотря на него... «Тут сам станешь юродивым! Заразительно! — подумал он». Именно потому и не липнет к Сонечке Мармеладовой «грязь обстановки убогой». В условиях, казалось бы, совершенно исключающих добро и человечность, героиня находит свет и выход, достойный нравственного существа человека и не имеющий ничего общего с индивидуалистическим бунтом Раскольникова. Герой глубоко заблуждается, пытаясь отождествить своё преступление с подвижническим самоотречением Сонечки: «Ты тоже переступила, ты загубила жизнь свою». Есть качественное различие между стремлением к добру через допущение зла по отношению к другим и самопожертвованием, добровольным, естественным, во имя сострадательной любви к ближним. ««Ведь справедливее, — восклицает Раскольников, — тысячу раз справедливее и разумнее было бы прямо головой в воду и разом покончить!» — «А с ними-то что будет?» — слабо спросила Соня, страдальчески взглянув на него, но вместе с тем как бы вовсе и не удивившись его предложению... И тут только понял он вполне, что значили для неё эти бедные, маленькие дети-сироты и эта жалкая, полусумасшедшая Катерина Ивановна, с своею чахоткой и со стуканьем об стену головою.» Самоотверженность Сони далека от смирения, она имеет социально активный характер, она вся направлена на спасение погибающих. Да и в христианской вере героини на первом плане стоит не обрядовая сторона, а практическая, действенная забота о ближних. Ортодоксальные ревнители церкви обращали внимание на необычный характер её религиозных убеждений: «Заметим ещё одну подробность, — писал К.Леонтьев, — эта молодая девушка как-то молебнов не служит, духовников и монахов для совета не ищет, к чудотворным иконам и мощам не прикладывается». Достоевский в лице Сони изображает народный, демократический вариант религиозного мироощущения, близко к сердцу принимающий христианский афоризм: «вера без дела мертва есть». В народной религиозности находит Достоевский плодотворное зерно для своей идеи христианского социализма.
Чернышевский и Достоевский. Разумеется, в решении вопроса «что делать?» Достоевский занимал позицию, во многом противоположную Чернышевскому и всей революционной демократии. Для Достоевского революционеры были неприемлемы как атеисты-теоретики, опирающиеся в своих взглядах более на логику, чем на живую русскую жизнь. Известные основания для этой критики у него были. Во-первых, надежды Чернышевского и Добролюбова на крестьянскую революцию себя не оправдали. Русское революционное движение к концу 60-х, а затем в конце 70-х годов неуклонно сползало на путь террористической борьбы, вынужденно принимало индивидуалистические формы. Во-вторых, во взглядах революционеров-демократов, по Достоевскому, была «общая точка» с идеей Раскольникова: они тоже пытались «с одной логикою натуру перескочить», они слишком переоценивали роль разумного начала в человеческой судьбе и в исторических судьбах всего человечества. В мировоззрении автора «Что делать?» Достоевского настораживал ярко выраженный просветительский рационализм, вера во всесильную роль разума, в возможность подчинить его контролю самые тонкие и психологически сложные, часто непредсказуемые ситуации как личного, так и общественного плана.
В записных тетрадях 1872-1875 годов Достоевский отмечал: «Социализм — это то же христианство, но он полагает, что может достигнуть разумом». А между тем, по Достоевскому, рассудок «есть вещь хорошая, это бесспорно, но рассудок есть только рассудок и удовлетворяет вполне только рассудочной способности человека, а хотенье есть проявление всей жизни, то есть всей человеческой жизни, и с рассудком, и со всеми почёсываниями». Рассудок составляет лишь одну двадцатую часть человеческого существа, и зло в человеке лежит глубже, чем предполагают «лекаря-социалисты». Нельзя построить братство на разумном расчёте человеческих выгод. Для братства требуются не разумные доводы, а чисто эмоциональные побуждения: «надо, чтобы оно само собой сделалось, чтоб оно было в натуре, бессознательно, в природе самого племени заключалось».
В русском народе, по Достоевскому, сохранилось это начало братского единения в форме христианского идеала. И потому народ наш инстинктивно тянется к братству, к общине, к согласию, «несмотря на вековые страдания нации, несмотря на варварскую грубость и невежество, укоренившиеся в нации, несмотря на вековое рабство, на нашествие иноплеменников». Только на этот, глубоко в сердце народа живущий идеал и должен опираться русский человек, мечтающий о братстве. Поэтому Достоевский упрекает Чернышевского в отвлечённости, в книжности его социалистической утопии: «Вы зовёте с собой на воздух, навязываете то, что истинно в отвлечении, и отнимаете всех от земли, от родной почвы. Куда уж сложных — у нас самых простых-то явлений нашей русской почвы не понимает молодёжь, вполне разучились быть русскими... Вы спросите, что ж Россия-то на место этого даст? Почву, на которой укрепиться вам можно будет — вот что даст. Ведь вы говорите непонятным нам, массе, языком и взглядами. ...Вы только одному общечеловеческому и отвлечённому учите, а ещё матерьялисты».
Достоевского пугала в революционерах эта односторонняя приверженность к теории. В образе Раскольникова он создавал обобщённый тип теоретика-рационалиста, пришедшего к своей бесчеловечной идее отвлечённым, умозрительным путём. Подмечая слабости революционного просветительства, писатель склонен был отождествлять всякий революционный протест с индивидуалистическим бунтарством. Критикуя рационализм революционеров-демократов, он склонен был ставить знак равенства между индивидуалистическими и революционными, социалистическими теориями единственно потому, что и в тех и в других был ярко выражен элемент рационализма.
С этими убеждениями Достоевского прямо связана полемика с «теорией разумного эгоизма» Чернышевского, развёрнутая в романе. Писателю кажется, что проповедь разумного «расчёта выгод» на руку лужиным и свидригайловым, что она оправдывает буржуазное своеволие, оправдывает «произвол индивидуальной рассудочной способности каждого, независимо от уровня его интеллектуальной, эмоциональной и нравственной культуры». Лужины и лебезятниковы довольно легко опошляют и приспосабливают к своим торгашеским интересам эту этическую теорию, что, по Достоевскому, является первым признаком её несовершенства, её нежизнеспособности в том, социалистическом понимании, которое имел в виду Чернышевский.
Перед глазами Достоевского, когда он писал роман, был не только опыт русской революционной борьбы, но и буржуазных революций Запада. Эти революции, подготовленные веком Просвещения, культом разума, показали трагическое несоответствие между разумными расчётами просветителей и живой практикой революционной борьбы. Вместо ожидаемого царства свободы, равенства и братства они привели человечество к царству корысти и буржуазного чистогана. Причину такого трагического исхода Достоевский видел в том, что «натуры, верующей в братство», в природе западноевропейского человека не оказалось. В русском народе такая «натура» была. Это подтверждает и вся история преступления и наказания Родиона Раскольникова: победу в этом человеке в конце концов одержала натура, готовая на братство, которая в нём изначально жила и постоянно сопротивлялась насилию гордого разума.
Роман о «положительно-прекрасном» человеке. Следующий роман — «Идиот» Достоевский задумал как продолжение «Преступления и наказания». Главным героем его является «обновлённый Раскольников», «исцелившийся» от гордыни человек, князь Мышкин, носитель «положительно-прекрасного» идеала. Не случайно в рукописи он называется иногда «князем-Христом». Роман «Идиот» — драматический эксперимент писателя над дорогой для него идеей. Разумеется, Мышкин — не Христос, а смертный человек, но из числа тех, избранных, кто напряжённым духовным усилием сумел приблизиться к этому сияющему идеалу, кто глубоко носит его в сердце своём. Писатель осознавал степень риска, на который он решился в своём романе: создать «положительно-прекрасного» человека в момент, когда его ещё нет в действительности, когда такой идеал ни у нас, ни в Западной Европе ещё не выработался. С этим связана некоторая условность в обрисовке того, как сформировался характер князя. Мы знаем только о его тяжёлом психическом заболевании, которое он одолел в Швейцарии, долгое время живя вне цивилизации, вдали от современных людей.
Его возвращение в Россию, в кипящий эгоистическими страстями Петербург напоминает отдалённо «второе пришествие» Христа к людям в их запутанную, «греховную» жизнь. У князя Мышкина в романе особая миссия. По замыслу автора он призван исцелять поражённые эгоизмом души людей. Как христианство пустило корни в мире через проповедь двенадцати апостолов, так и Мышкин должен возродить в мире утраченную веру в высшее добро. Своим приходом и деятельным участием в судьбах людей он должен вызвать цепную реакцию добра, продемонстрировать исцеляющую силу великой христианской идеи. Замысел романа скрыто полемичен: Достоевский хочет доказать, что учение социалистов о бессилии единичного добра, о неисполнимости идеи «нравственного самоусовершенствования» есть нелепость.
Князя Мышкина отличает от всех других героев романа естественная «детскость» и связанная с нею «непосредственная чистота нравственного чувства». Возможно, Достоевский держал здесь в уме «Детство» Л.Н.Толстого и потому дал своему герою толстовское имя и отчество — Лев Николаевич. В общении с окружающими людьми он не признаёт никаких сословных разграничений и прочих барьеров, рождённых цивилизацией. Уже в приёмной генерала Епанчина он ведёт себя как равный с его лакеем и наводит последнего на мысль, что «князь просто дурачок и амбиции не имеет, потому что умный князь и с амбицией не стал бы в передней сидеть и с лакеем про свои дела говорить...» И тем не менее «князь почему-то ему нравился», и «как ни крепился лакей, а невозможно было не поддержать такой учтивый и вежливый разговор». Мышкин совершенно свободен от ложного самолюбия, которое сковывает в людях свободные и живые движения души. В Петербурге все «блюдут себя», все слишком озабочены тем впечатлением, которое производят на окружающих. Все, подобно Макару Девушкину, очень боятся прослыть смешными, раскрыть себя.
Князь начисто лишён эгоизма и оставлен Достоевским при открытых источниках сердца и души. В его «детскости» есть редчайшая душевная чуткость и проницательность. Он глубоко чувствует чужое «я», чужую индивидуальность и легко отделяет в человеке подлинное от наносного, искреннее от лжи. Он видит, что эгоизм — лишь внешняя скорлупа, под которой скрывается чистое ядро человеческой индивидуальности. Своей доверчивостью он легко пробивает в людях кору тщеславия и высвобождает из плена лучшие, сокровенные качества их душ.
В отличие от многих Мышкин не боится быть смешным, не опасается унижения и обиды. Получив пощёчину от самолюбивого Ганечки Иволгина, он тяжело переживает, но не за себя, а за Ганечку: «О, как вы будете стыдиться своего поступка!» Его нельзя обидеть, потому что он занят не собой, а душой обижающего человека. Он чувствует, что человек, пытающийся унизить другого, унижает в первую очередь самого себя. В князе Мышкине в высшей степени развита бескорыстная, отзывчивая пушкинская человечность, выраженная в известных строках: «Как дай вам Бог любимой быть другим». Пушкинская всечеловечность, талант воплощать в себе гении других народов со всей «затаённой глубиной» их духа проявляется у Мышкина и в его необыкновенных каллиграфических способностях, в умении передать через каллиграфию особенности разных культур и даже разных человеческих характеров.
Князь легко прощает людям их эгоизм, потому что знает, что любой эгоист въяве или втайне глубоко страдает от своего эгоизма и одиночества. Проницательный, наделённый даром сердечного понимания чужой души, Мышкин действует на каждого обновляюще и исцеляюще. С ним все становятся чище, улыбчивее, доверчивее и откровеннее. Но такие порывы сердечного общения в людях, отравленных ядом эгоизма, и благотворны и опасны тем не менее. Мгновенные, секундные исцеления в этих людях сменяются вспышками ещё более исступлённой гордости. Получается, что своим влиянием князь и пробуждает сердечность, и обостряет противоречия больной, тщеславной души современного человека. Спасая мир, он провоцирует катастрофу. Эта центральная, трагическая линия романа раскрывается в истории любви князя к Настасье Филипповне. Встреча с нею — своего рода экзамен, испытание способностей князя исцелять болезненно гордые сердца людей. Прикосновение Мышкина к её израненной жизнью душе не только не смягчает, но обостряет свойственные ей противоречия. Роман заканчивается гибелью героини.
В чём же дело? Почему обладающий талантом исцелять людей князь провоцирует катастрофу? О чём эта катастрофа говорит: о неполноценности идеала, который утверждает князь, или о несовершенстве людей, которые недостойны его идеала?
Попробуем добраться до ответа на эти непростые вопросы.
Настасья Филипповна — человек, в юношеском возрасте преданный поруганию и затаивший обиду на людей и мир. Богатый господин Тоцкий ещё девочкой пригрел её, круглую сироту, взял на воспитание, дал прекрасное образование, а потом обольстил, превратил в наложницу и бросил. Эта душевная рана постоянно болит у Настасьи Филипповны и порождает противоречивый комплекс чувств. С одной стороны, в ней есть доверчивость и простодушие, тайный стыд за незаслуженное, но совершившееся нравственное падение, а с другой — сознание оскорблённой гордости. Это невыносимое сочетание противоположных чувств — уязвлённой гордости и скрытой доверчивости — замечает проницательный Мышкин ещё до непосредственного знакомства с героиней, при одном взгляде на её портрет: «Как будто необъятная гордость и презрение, почти ненависть были в этом лице, и в то же самое время что-то доверчивое, что-то удивительно простодушное».
При людях на поверхности души героини бушуют гордые чувства презрения к людям, доводящие её порой до цинических поступков. Но в этом цинизме она лишь пытается всем доказать, что пренебрегает их низким мнением о себе. А в глубине той же души просыпается чуткое, сердечное существо, жаждущее любви и прощения. В тайных мыслях Настасья Филипповна ждёт человека, который придёт к ней и скажет: «Вы не виноваты», — и поймёт, и простит...
И вот давно ожидаемое чудо свершается, такой человек приходит и даже предлагает ей руку и сердце. Но вместо ожидаемого мира он приносит Настасье Филипповне обострение страданий. Появление князя не только не успокаивает, но доводит до парадокса, до трагического разрыва противоречивые полюсы её души. На протяжении всего романа Настасья Филипповна и тянется к Мышкину, и отталкивается от него. Чем сильнее притяжение — тем решительнее отталкивание: колебания нарастают и завершаются катастрофой.
Внимательно вчитываясь в роман, убеждаешься, что героиня притягивается к Мышкину и отталкивается от него по двум полностью противоположным психологическим мотивам.
Во-первых, князь в её представлении окружён ореолом святости. Он настолько чист и прекрасен, что к нему страшно прикоснуться. Смеет ли она после всего, что было с нею, осквернить его своим прикосновением. Это чувство благоговения к святыне и влечёт героиню к князю, и останавливает на полпути: «Возможность уважения к себе со стороны этого человека она считает немыслимой. «Я, говорит, известно какая. Я Тоцкого наложницей была»». Из любви к Мышкину, к его чистоте она уступает его другой, более достойной и отходит в сторону.
Во-вторых, рядом с психологическими мотивами, идущими из глубины её сердца, возникают и другие, уже знакомые нам, гордые, самолюбивые чувства. Отдать руку князю, это значит забыть обиду, простить людям ту бездну унижения, в которую они её бросили. Легко ли человеку, в душе которого так долго вытаптывали всё святое, заново поверить в чистую любовь, добро и красоту? И не будет ли для униженной личности такое добро оскорбительным, порождающим вспышку гордости? «В своей гордости, — говорит князь, — она никогда не простит мне любви моей.» Рядом с преклонением пред святыней рождается злоба. Настасья Филипповна обвиняет князя в том, что он слишком высоко себя ставит, что его сострадание унизительно.
Таким образом, героиня влечётся к князю из жажды идеала, любви, прощения и одновременно отталкивается от него то по мотивам собственной недостойности, то из побуждений уязвлённой гордости, не позволяющей забыть обиды и принять любовь и прощение. «Замирения» в её душе не происходит, напротив, нарастает «бунт», завершающийся тем, что она фактически сама «набегает» на нож ревниво любящего её купца Рогожина. И вот трагический финал романа: «когда, уже после многих часов, отворилась дверь и вошли люди, то они застали убийцу в полном беспамятстве и горячке. Князь сидел подле него неподвижно на подстилке и тихо, каждый раз при взрывах крика или бреда больного, спешил провесть дрожащею рукой по его волосам и щекам, как бы лаская и унимая его. Но он уже ничего не понимал, о чём его спрашивали, и не узнавал вошедших и окруживших его людей. И если бы сам Шнейдер (врач Мышкина. — Ю.Л. явился теперь из Швейцарии взглянуть на своего бывшего ученика и пациента, то и он, припомнив то состояние, в котором бывал иногда князь в первый год лечения своего в Швейцарии, махнул бы теперь рукой и сказал бы, как тогда: «Идиот!»»
Так, обострив до катастрофы противоречия в эгоистических душах людей, сам князь не выдержал вызванных им противоречий: душа его надломилась, он оказался теперь уже неизлечимым пленником психической болезни.
Такой финал романа вызывает противоречивые интерпретации. Многие считают, что Достоевский волей-неволей показал крах великой миссии спасения и обновления мира на пути христианского усовершенствования людей.
Но более достоверной кажется иная трактовка романа. В нём неспроста высказывается мысль, что «рай — вещь трудная». Христианское добро и милосердие князя действительно обостряют противоречия в захваченных эгоизмом душах людей. Но обострение противоречий свидетельствует, что души их к такому добру неравнодушны. Прежде чем добро восторжествует, неизбежна напряжённая и даже трагическая борьба его со злом в сознании людей. И духовная смерть Мышкина наступает лишь тогда, когда он в меру своих сил и возможностей отдал себя людям целиком, заронив в их сердца семена добра. Только страдальческими путями добудет человечество внутренний свет христианского идеала. Вспомним любимые Достоевским слова из Евангелия: «Истинно, истинно глаголю вам, аще пшеничное зерно, падши в землю, не умрёт, то останется одно; а если умрёт, то принесёт много плода».
Роман «Братья Карамазовы». Синтезом художественно-философских исканий Достоевского 70-х годов явился роман «Братья Карамазовы». Действие его происходит в глухой провинции, в дворянской семье Карамазовых. Русские писатели издавна искали и находили там цельные характеры, чистые страсти, духовные связи между людьми («ростовская» тема Л.Н.Толстого). Но времена изменились. Не таков городок Скотопригоньевск под пером Достоевского. Духовный распад проник уже и в патриархальную глушь.
По сравнению с предшествующими романами, в «Братьях Карамазовых» нарастает, набирает силу разобщение, рвутся связи между людьми. «Всякий-то теперь стремится отделить своё лицо наиболее, хочет испытать в себе самом полноту жизни, а между тем выходит изо всех его усилий вместо полноты жизни полное самоубийство» — так определяет состояние русского общества 70-х годов близкий автору герой романа — старец Зосима. Семья Карамазовых под пером Достоевского — это Россия в миниатюре: она начисто лишена тёплых родственных уз. Глухая вражда царит между отцом семейства Фёдором Павловичем Карамазовым и его сыновьями: старшим Дмитрием, человеком распущенных страстей, Иваном — пленником распущенного ума, незаконнорождённым Смердяковым — лакеем по должности и по духу, и послушником монастыря, Алёшей, тщетно пытающимся примирить враждебные столкновения, которые завершаются страшным преступлением — отцеубийством. Достоевский показывает, что все участники этой драмы разделяют ответственность за случившееся и в первую очередь — сам отец с профилем римлянина времён упадка — символом разложения и распада человеческой личности.
Современное общество заражено тяжёлой духовной болезнью — «карамазовщиной». Суть её заключается в доходящем до исступления отрицании всех святынь. «Я всю Россиию ненавижу, Марья Кондратьевна, — признаётся Смердяков. — В двенадцатом году было на Россию великое нашествие императора Наполеона французского... и хорошо, кабы нас тогда покорили эти самые французы: умная нация покорила бы весьма глупую-с и присоединила к себе. Совсем даже были бы другие порядки-с.» Тот же Смердяков «в детстве очень любил вешать кошек и потом хоронил их с церемонией. Он надевал для этого простыню, что составляло вроде как бы ризы, и пел и махал чем-нибудь над мёртвою кошкой, как будто кадил». «Смердяковщина» — лакейский вариант «карамазовщины» — наглядно обнажает суть этой болезни: извращённую любовь к унижению, к надругательству над самыми светлыми ценностями жизни. Как говорится в романе, «любит современный человек падение праведника и позор его».
Главным носителем «карамазовщины» является Фёдор Павлович, испытывающий сладострастное наслаждение от постоянного унижения истины, добра и красоты. Его плотская связь с дурочкой Лизаветой Смердящей, плодом которой является лакей Смердяков, — циничное надругательство над святыней любви.
Сладострастие Фёдора Павловича — чувство отнюдь не просто животное и далеко не безотчётное. Это сладострастие с идеею, головное, сознательное, вызывающее, это своеобразная форма полемики с добром. Карамазов вполне сознаёт всю низость своих побуждений и поступков, получая циничное наслаждение в унижении добра. Его всё время тянет к тому, чтобы наплевать в святом месте. Он устраивает сознательно скандал в келье старца Зосимы, а потом идёт с теми же целями на обед к игумену: «Ему захотелось всем отомстить за свои собственные пакости. «Ведь уж теперь себя не реабилитируешь, так давай-ка я им ещё наплюю до бесстыдства: не стыжусь, дескать, вас, да и только!»»
«Карамазовщина» пронизала все поры современного общества в верхних слоях и уже заражает лакейское их окружение. Иван не без карамазовского цинизма предрекает смердяковым большое будущее на случай, когда в России «ракета загорится», то есть случится революция: «Передовое мясо, впрочем, когда срок наступит... Будут другие и получше... Сперва будут такие, а за ними получше». Отличительным свойством «карамазовщины» является циническое отношение к кормильцу нации — русскому мужику: «Русский народ надо пороть-с...»
В карамазовской психологии все высшие ценности жизни попираются ногами, затаптываются во имя исступлённого самоутверждения. В монастыре рядом со святым старцем Зосимой появляется отец Ферапонт. Внешне этот человек стремится к абсолютной «праведности», ведёт аскетический образ жизни, истощает себя постами и молитвами. Но в чём источник «праведности» Ферапонта, каков её побудительный мотив? Оказывается — это ненависть к старцу Зосиме и стремление возвыситься над ним. Катерина Ивановна добра к своему обидчику Мите из глубокой, затаённой ненависти к нему, из чувства уязвлённой гордости. Добродетели превращаются в исступлённую форму самоутверждения, в великодушие эгоизма. Точно так же эгоистически-великодушно «любит» человечество Великий инквизитор в сочинённой Иваном легенде.
В мире карамазовых все связи между людьми извращаются, принимают преступный характер, так как здесь каждый стремится превратить окружающих в «подножие», в пьедестал для своего эгоистического «я». Мир карамазовых един, но «единство» это удерживается не добром, а взаимной ненавистью, злорадством. Это мир, по которому пробегает цепная реакция преступности.
Кто из сыновей является убийцей отца? Иван не убивал, однако мысль о допустимости, дозволенности отцеубийства впервые сформулировал он. Дмитрий тоже не убивал Фёдора Павловича, но в порыве ненависти к отцу стоял на грани преступления. Убил отца Смердяков, но лишь доведя до логического конца мысли, брошенные Иваном, и страсти, бушующие в озлобленной душе Дмитрия.
В мире карамазовых принципиально не восстановимы чёткие моральные границы преступления: все в разной мере, но виноваты в случившемся, потенциальная преступность царит в общей атмосфере взаимной ненависти и ожесточения. Виновен каждый человек в отдельности и все вместе, или, как говорит старец Зосима, «воистину каждый перед всеми за всех и за всё виноват, помимо грехов своих». «Помни особенно, что не можешь ничьим судьёю быти. Ибо не может быть на земле судья преступника, прежде чем сей судья не познает, что и он такой же точно преступник, как и стоящий перед ним, и что он-то за преступление стоящего перед ним, может, прежде всех и виноват.»
«Карамазовщина», по Достоевскому, — это русский вариант болезни всего европейского человечества, болезни цивилизации. Причины её заключаются в утрате цивилизованным человечеством сверхличных нравственных ценностей, в грехе «самообожествления». Вся верхушка русского общества, вслед за передовой частью западноевропейского, обожествляет своё «я» и разлагается. Наступает кризис гуманизма, который в русских условиях принимает формы особенно откровенные и вызывающие: «Если вы желаете знать, — рассуждает Смердяков, — то по разврату и тамошние, и наши все похожи. Все шельмы-с, но с тем, что тамошний в лакированных сапогах ходит, а наш подлец в нищете смердит и ничего в этом дурного не находит».
Истоки западноевропейской и русской буржуазности Достоевский видел не в экономических законах развития общества, а в духовном кризисе современного человечества, причины которого в «усиленно сознающей» себя личности, утратившей веру, выпрямляющий человека нравственный идеал. По формуле Ивана Карамазова, «если Бога нет, то всё позволено». Кризис безверия захватил не только светские, но и церковные круги. В главе «Pro и contra» устами Ивана Карамазова Достоевский развёртывает беспримерную в истории атеизма критику консервативных сторон исторического христианства. Герой доказывает несовместимость пассивного принятия трёх опорных точек религии (акта грехопадения, акта искупления и акта вечного возмездия за добро и зло) с нравственным достоинством человека. Согласно христианскому воззрению всё человечество ответственно за грех родоначальников своих, Адама и Еву, изгнанных Богом из рая. Поэтому земная жизнь является искуплением первородного греха, юдолью страдания, духовных и физических испытаний и невзгод. Христианин должен терпеть и смиренно переносить эти испытания, уповая на Страшный суд в загробной жизни, где каждому будет воздано Высшим Судьёй за добро и зло. В фундаменте христианского миросозерцания есть созлазн фаталистического, пассивного приятия всех унижений и обид, соблазн нравственного самоустранения от господствующего на земле зла. Иван, зная этот христианский соблазн и опираясь на него, предлагает послушнику Алёше неопровержимые, по его мнению, аргументы, направленные против «мира Божия». Это страшные, потрясающие душу рассказы о действительных фактах страдания детей. Иван задаёт Алёше трудный вопрос о цене будущей «мировой гармонии», о том, стоит ли она хотя бы одной слезинки ребёнка. Может быть, есть Бог и есть будущая гармония в царстве Его, но Иван не хочет быть в числе избранников и «билет» на вход в царство Божие почтительно возвращает Творцу вселенной.
Факты страдания детей, которые приводит Иван, настолько вопиющи, что требуют немедленного отклика, живой, активной реакции на зло. И даже «смиренный послушник» Алёша не выдерживает предложенного Иваном искушения и в гневе шепчет: «Расстрелять». Расстрелять того генерала, который по жуткой прихоти затравил псами на глазах у матери её сынишку, случайно подбившего ногу любимой генеральской собаке. Не может сердце человеческое при виде детских слёз и мольбы к Боженьке успокоиться на том, что они необходимы в этом мире во искупление грехов человеческих. Не может человек оправдать детские страдания упованиями на будущую гармонию и райскую жизнь. Слишком дорогая цена для вечного блаженства! Не стоит оно и одной слезинки невинного ребёнка!
Иван действительно указывает христианской религии на вопросы, трудно разрешимые для сердца человеческого. Причём с его аргументами против страдания детей солидарен и сам Достоевский. Видно, что в определённой мере писатель разделяет бунтарский пафос Ивана. В какой? Попытаемся разобраться и понять.
Достоевский отрицает вслед за Иваном религиозно-фаталистический взгляд на мир, свойственный консервативным кругам русских церковников и их идеологов (вспомним учение Константина Леонтьева). Достоевский против самоустранения человека от прямого участия в жизнестроительстве более совершенного «мира сего». Вслед за Иваном он настаивает на необходимости живой реакции на зло, на страдания ближнего. Писатель критически относится к оправданию страданий актом грехопадения, с одной стороны, и будущей гармонией, будущим Страшным судом, с другой. Человек, по Достоевскому, призван быть активным строителем и преобразователем этого мира. Поэтому писателя не устраивает в бунте Ивана не протест против страданий детей, а то, во имя чего этот протест осуществляется.
При внимательном и вдумчивом прочтении романа можно заметить в логике Ивана Карамазова существенный, типично «карамазовский» изъян. Приводя факты страдания детей, Иван приходит к умозаключению: вот он каков, мир Божий. Но действительно ли в своём богоборческом бунте Иван воссоздаёт объективную картину мира? Нет. Это не та картина, где добро борется со злом. Это коллекция с карамазовским злорадством подобранных фактов страданий детей на одном полюсе и жестокости взрослых на другом. Иван несправедливо и предвзято судит о мире Божием, он слишком тенденциозен и, подобно Раскольникову, несправедлив.
Исследователи Достоевского заметили, что суд Ивана перекликается в романе с тем судом, который следователь и прокурор ведут над Дмитрием Карамазовым и где приходят к заключению, что именно он — отцеубийца. Эта связь в самом характере, в самой мето́де следствия. Как фабрикуется ложное обвинение Дмитрия в преступлении? Путём тенденциозного (предвзятого) подбора фактов: следователь и прокурор записывают в протокол лишь то, что служит обвинению, и пропускают мимо ушей то, что ему противостоит. К душе Мити слуги официального закона относятся так же несправедливо и безжалостно, как Иван к душе мира. Светлому духу, который удержал Митю на пороге преступления, следователь не поверил и в протокол это не внёс.
В обоих случаях суд строится на упрощённых представлениях о мире и душе человеческой, об их внутренних возможностях. Согласно этим упрощённым представлениям душа взрослого может исчерпываться безобразием и злодейством. И для Ивана Митя — только «гад» и «изверг». Но вот суждение о Мите другого, близкого к нему человека: «Вы у нас, сударь, всё одно как малый ребёнок... И хоть гневливы вы, сударь, но за простодушие ваше простит Господь». Оказывается, ребёнок есть и во взрослом человеке. Не случайно неправедно осуждённый Дмитрий говорит: «Есть малые дети и большие дети. Всё — дитё». Так и в мире нет детей самих по себе и взрослых самих по себе, а есть единая, живая, неразрывная цепь человеческая, где «в одном месте тронешь, в другом конце мира отдаётся». И если ты действительно любишь детей, то должен любить и взрослых. Наконец, к страданиям взрослых, которых Иван обрекает на муки с равнодушием и затаённой злобой, неравнодушны именно дети. Смерть Илюшечки в романе — результат душевных переживаний за отца, оскорблённого Митей Карамазовым.
Итак, Достоевский не принимает бунта Ивана в той мере, в какой этот бунт индивидуалистичен. Начиная с любви к детям, Иван заканчивает презрением к человеку, а значит, и к детям в том числе. Это презрение к духовным возможностям мира человеческого последовательно завершается в сочинённой Иваном «Легенде о Великом инквизиторе». Действие легенды совершается в католической Испании во времена инквизиции. В самый разгул преследований и казней еретиков Испанию посещает Христос. Великий инквизитор, глава испанской католической церкви, отдаёт приказ арестовать Христа. И вот в одиночной камере инквизитор посещает Богочеловека и вступает с ним в спор.
Он упрекает Христа в том, что тот совершил ошибку, когда не прислушался к искушениям дьявола и отверг в качестве сил, объединяющих человечество, хлеб земной, чудо и авторитет земного вождя. Заявив дьяволу, что «не хлебом единым жив человек», Христос не учёл слабости человеческие. Массы всегда предпочтут «хлебу духовному», внутренней свободе, хлеб земной. Человек слаб и склонен верить чуду более, чем возможности свободного мироисповедания. И наконец, культ вождя, страх перед государственной властью, преклонение перед земными кумирами всегда были типичными и останутся таковыми для слабого человечества.
Отвергнув советы дьявола, Христос, по мнению инквизитора, слишком переоценил силы и возможности человеческие. Поэтому инквизитор решил исправить ошибки Христа и дать людям мир, достойный их слабой природы, основанный на «хлебе земном, чуде, тайне и авторитете». Царству духа Великий инквизитор противопоставил царство кесаря-вождя, возглавившего человеческий муравейник, казарменный коммунизм, стадо обезличенных, покорных власти людей. Царство Великого инквизитора — государственная система, ориентирующаяся на посредственность, на то, что человек слаб, жалок и мал.
Однако, доводя логику Великого инквизитора до парадокса, автор легенды обнаруживает её внутреннюю слабость. Вспомним, как Христос отвечает на исповедь инквизитора: «он вдруг молча приближается к нему и тихо целует его в бескровные девяностолетние уста». Что значит этот поцелуй? Заметим, что на протяжении всей исповеди Христос молчит и это молчание тревожит Великого инквизитора. Тревожит, потому что сердце инквизитора не в ладу с умом, сердце подсказывает односторонность его философии. Не случайно он развивает свои идеи как-то неуверенно, в настроении подавленном и грустном. А чуткий Христос подмечает этот внутренний разлад. На словах инквизитор невысокого мнения о возможностях человека. Но в самой ожесточённости бичевания «жалких человеческих существ» есть тайное ощущение слабости собственной логики, сердечное знание более высоких и идеальных стремлений. Лишь разумом инквизитор заодно с дьяволом, сердцем же он, как и все Карамазовы — с Христом! Такой же жалости и сострадания достоин и сам Иван, творец легенды. Ведь и в его отрицаниях под корою индивидуализма и карамазовского презрения теплится скрытая любовь к миру и мука раздвоения. Ведь суть «карамазовщины» как раз и заключается в полемике с добром, тайно живущим в сердце любого, самого отчаянного отрицателя. Потому же Иван, сообщивший «Легенду» Алёше, твердит в исступлении: «От формулы «всё позволено» я не отрекусь, ну и что же, за это ты меня отречёшься, да, да?» Алёша встал, подошёл к нему молча и тихо поцеловал его в губы. «Литературное воровство! — вскричал Иван, приходя вдруг в какой-то восторг, — это ты украл из моей поэмы!»
Стихии карамазовского распада и разложения в романе противостоит могучая жизнеутверждающая сила, которая есть в каждом, но с наибольшей последовательностью и чистотой она воплощается в старце Зосиме и его ученике Алёше. «Всё как океан, всё течёт и соприкасается, в одном месте тронешь, в другом конце мира отдаётся», — утверждает Зосима. Мир говорит человеку о родственной, тесной, интимной зависимости всего друг от друга. Человек жив ощущением этой родственной связи. Бессознательно, от высших сил мира он этим чувством наделён, оно космично по своей внутренней сути: «Бог взял семена из миров иных и посеял на сей земле и взрастил сад свой, и взошло всё, что могло взойти, но взращенное живёт и живо лишь чувством соприкосновения своего таинственным мирам иным; если ослабевает или уничтожается в тебе сие чувство, то умирает и взращенное в тебе. Тогда станешь к жизни равнодушен и даже возненавидишь её. Мыслю так».
Карамазовский распад, по Достоевскому, — прямое следствие обособления, уединения современного цивилизованного человечества, следствие утраты им чувства широкой вселенской связи с миром горним и высшим, превосходящим животные потребности его земной природы. Отречение от высших духовных ценностей ведёт человека к равнодушию, одиночеству и ненависти к жизни. Именно по такому пути идут в романе Иван и Великий инквизитор. На этот же путь вступает противник Зосимы, монах Ферапонт.
Достоевский считает, что и консервативная часть духовенства тоже теряет великое чувство родственной любви к миру. Не случайно идеалом официального монашеского жития является отрешённая от мира святость, идея личного спасения.
Другой идеал утверждает в романе старец Зосима и стоящий за ним Достоевский. Религиозный подвижник здесь уходит не ради спасения своей души от мирских страданий и бед в монастырское уединение, не стремится к полной изоляции. Напротив, он тянется в мир, чтобы родственно сопереживать вместе с людьми все грехи, всё зло мирское. Его доброта и гуманность основаны на вере в божественное происхождение каждого человека.
Нет на земле такого злодея, который бы тайно не чувствовал великую силу добра. Ведь и сладострастие Фёдора Павловича Карамазова вторично: его исток в полемике с добром и святыней, тайно живущими в душе даже такого пакостника.
Именно потому, что Божественная сущность есть в каждом из людей, доброта подвижников Достоевского демократична до утопического максимума: «Всё пойми и всё прости. Чтобы переделать мир по-новому, надо, чтобы люди сами психически повернулись на другую дорогу. Раньше, чем не сделаешься в самом деле всякому братом, не наступит братства. Никогда люди никакою наукой и никакою выгодой не сумеют безобидно разделиться в собственности своей и в правах своих. Всё будет для каждого мало, и все будут роптать, завидовать и истреблять друг друга. Вы спрашиваете, когда сие сбудется. Сбудется, но сначала должен заключиться период человеческого уединения... Но непременно будет так, что придёт срок и сему страшному уединению, и поймут все разом, как неестественно отделились один от другого... Но до тех пор надо всё-таки знамя беречь и нет-нет, а хоть единично должен человек вдруг пример показать и вывести душу свою из уединения на подвиг братолюбивого общения, хотя бы даже и в чине юродивого. Это чтобы не умирала великая мысль».
Достоевский высказывает еретическую с точки зрения консервативной религиозности мысль, что и отрёкшиеся от Христа люди, и бунтующие против него в существе своём того же самого Христова облика. «Да и греха такого нет, и не может быть на всей земле, какого бы не простил Господь воистину кающемуся.» Отсюда идёт поэтизация Достоевским святости этой земной жизни. Алёша говорит Ивану:
«Ты уже наполовину спасён, если жизнь любишь». Отсюда же — культ «священной Матери — сырой земли»: «не проклято, а благословенно всё на земле».
Такая философия далека от византийских, суровых догматов, согласно которым мир во зле лежит, а идеал жизни христианина — отрешённая от мира святость. «Все эти надежды на земную любовь и на мир земной можно найти и в песнях Беранже, и ещё больше у Ж.Занд», — упрекал Достоевского К.Леонтьев. Всё это далеко, очень далеко, по Леонтьеву, от истинного православия, которое считает «горе, страдания, обиды» — «посещением Божиим». Достоевский же «хочет стереть с лица земли эти полезные обиды». Мир и благоденствие человечества на земле, по Леонтьеву, вообще не возможны: «Христос нам этого не обещал».
Христос Достоевского близок не ортодоксально-церковному, а народному пониманию: он щедрее и человечнее того Христа, которого канонизировала консервативная церковность.
В личности Христа Ф.М.Достоевский видел некий намёк на отдалённое будущее всего человечества. Это высший идеал, к которому стремится и которого достигнет человек. Но не в одиночку, а всем миром, общими усилиями человечество приблизится к нему через родственную, братскую любовь всех людей друг к другу и к общей их матери-природе.


Вопросы и задания: Расскажите об основных впечатлениях детских лет, оказавших влияние на Достоевского. Почему обучение в Военно-инженерном училище обострило болезненный самоанализ в душе Достоевского? Что нового внёс Достоевский в изображение «маленького человека»? Раскройте суть душевных противоречий Девушкина. Какие позиции занимает Достоевский в кружке Петрашевского? К каким выводам пришёл Достоевский, общаясь с народом на каторге? В чём суть его «христианского социализма» и что отличает его от современных социалистических учений? Как вы понимаете основы «почвеннических» воззрений Достоевского, его «русской идеи»? Какие события общественной жизни конца 60-х годов повлияли на возникновение замысла романа «Преступление и наказание»? В чём суть теории Раскольникова? Что толкает Раскольникова на убийство старухи процентщицы? Как петербургские впечатления укрепляют Раскольникова в его идее? Почему взгляд героя на жизнь предвзят и субъективен? Покажите на конкретных примерах, что душа Раскольникова оказывается сложнее и шире его бесчеловечной идеи. Почему Раскольников пошёл убивать старуху, хотя накануне твёрдо и сознательно решил не делать этого? Почему после преступления Раскольников оказывается в полном разладе с окружающими его людьми (покажите это на конкретных примерах)? Раскройте психологическую суть сложных отношений Раскольникова со следователем Порфирием Петровичем. Как вы понимаете слова Порфирия: «солгал-то он бесподобно, а на натуру-то и не сумел рассчитать»? Чем привлекательна для Раскольникова Сонечка Мармеладова? Как рассчитывал Раскольников объявить Соне о преступлении и что у него получилось? Как опровергает христианская душа Сонечки идею Раскольникова? В чём заключается полемический смысл романа «Преступление и наказание», суть спора Достоевского с Чернышевским и революционной демократией? Почему Достоевский называет героя романа «Идиот» князя Мышкина «положительно-прекрасным человеком»? Почему общение Мышкина с Настасьей Филипповной обостряет свойственные её душе противоречия? Как вы оцениваете смысл финала романа «Идиот»? В чём суть «карамазовщины» и «смердяковщины» и каковы духовные их истоки?

Романы: «Бедные люди» (1846), «Униженные и оскорблённые» (1861), «Преступление и наказание» (1866), «Идиот» (1868), «Бесы» (1872), «Братья Карамазовы» (1881) — ч. 1, ч. 2, ч. 3, ч. 4.
Повести «Двойник» (1846), «Село Степанчиково и его обитатели» (1859), «Записки из подполья» (1864).