<<<

Курс русской литературы
Вторая половина XIX века

 

АНТОН ПАВЛОВИЧ ЧЕХОВ
(1860-1904)

Особенности художественного мироощущения Чехова. Художественный талант Антона Павловича Чехова формировался в эпоху глухого безвременья 80-х годов, когда в миросозерцании русской интеллигенции совершался болезненный перелом. Идеи революционного народничества и притивостоящие им либеральные теории, ещё недавно безраздельно царившие в умах семидесятников, теряли живую душу, застывали, превращались в схемы и догмы, лишённые окрыляющего внутреннего содержания. После «первомартовской катастрофы» 1881 года — убийства народовольцами Александра II — в стране началась правительственная реакция, сопровождавшаяся кризисом как народнической, так и либеральной идеологии. Чехову не довелось участвовать в каком-либо серьёзном общественном движении. На его долю выпало другое — быть свидетелем горького похмелья на отшумевшем ещё в 70-е годы жизненном пиру. «Похоже, что все были влюблены, разлюбили и теперь ищут новых увлечений», — с грустной иронией определял Чехов суть общественной жизни своего времени.
Эпоха переоценки ценностей, разочарования в недавних программах спасения и обновления России отозвалась в творчестве Чехова скептическим отношением ко всяким попыткам уловить жизнь с помощью тех или иных общественных идей. «Во всякой религии жизни, — замечали современники Чехова, — он как бы заподозревал догму, скептически-опасливо сторонился от неё, как бы боясь потерять свободу личности, утратить точность и искренность чувства и мысли». Отсюда возникала неприязнь Чехова к «догме» и «ярлыку», к попыткам людей в отчаянии зацепиться за ту или иную недоконченную идейку и, фанатически отдавшись ей, утратить чувство живой жизни и вне себя, и в себе самих. «Всё, что напутали, что настроили, чем загородили себя люди, всё нужно выбросить, чтобы почувствовать жизнь, войти в первоначальное, простое отношение к ней» — так определяли основной пафос творчества Чехова его современники. Именно непосредственными соприкосновениями с жизнью Чехов-художник особенно дорожил, сознавая изжитость всех современных ему «общих идей» и утверждая, что «общую идею или бога живого человека» нужно искать заново, что ответ на мучительный вопрос о смысле человеческого существования может дать только жизнь в её сложном историческом самодвижении и саморазвитии. Любая общественная теория — это итог, результат жизненного процесса и одновременно отвлечение, абстрагирование от него. Чехов, не удовлетворённый наличными итогами, более ценит сам жизненный процесс. Языку логических понятий и отвлечённых рассуждений он предпочитает язык художественного образа, язык интуитивных догадок и прозрений.
В отличие от гениальных предшественников — Толстого и Достоевского, Чехов не обладал ясной и теоретически осмысленной общественной программой, способной заменить старую веру «отцов». Но это не значит, что он влачился по жизни «без крыльев», без веры и надежд. Во что же верил и на что надеялся Чехов? Он чувствовал, как никто другой, исчерпанность тех форм жизни, которые донашивала к концу XIX века старая Россия, и был, как никто другой, внутренне свободен от них. Чем более пристально вглядывался Чехов в застывающую в самодовольстве и равнодушном отупении жизнь, тем острее и проницательнее, с интуицией гениального художника ощущал он пробивавшиеся сквозь омертвевшие формы к свету ещё подземные толчки какой-то иной, новой жизни, с которой Чехов и заключил «духовный союз». Какой будет она конкретно, писатель не знал, но полагал, что в основе её должна быть такая «общая идея», которая не усекала бы живую полноту бытия, а, как свод небесный, обнимала бы её: « Человеку нужно не три аршина земли, не усадьба, а весь земной шар, вся природа, где на просторе он смог бы проявить все свойства и особенности своего свободного духа».
Всё творчество Чехова — призыв к духовному освобождению и раскрепощению человека. Проницательные друзья писателя в один голос отмечали внутреннюю свободу как главный признак его характера. М.Горький говорил Чехову: «Вы, кажется, первый свободный и ничему не поклоняющийся человек, которого я видел». Но и второстепенный беллетрист, знакомый Чехова, писал ему: «Между нами Вы — единственно вольный и свободный человек, и душой, и умом, и телом вольный казак. Мы же все в рутине скованы, не вырвемся из ига».
В отличие от писателей-предшественников, Чехов уходит от художественной проповеди. Ему чужда позиция человека, знающего истину или хотя бы претендующего на знание её. Авторский голос в его произведениях скрыт и почти незаметен. «Над рассказами можно плакать и стенать, можно страдать заодно со своими героями, но, полагаю, нужно это делать так, чтобы читатель не заметил. Чем объективнее, тем сильнее выходит впечатление», — говорил Чехов о своей писательской манере. «Когда я пишу, — замечал он, я вполне рассчитываю на читателя, полагая, что недостающие в рассказе субъективные элементы он подбавит сам». Но один из критиков начала XX века справедливо писал, что чеховская недоговорённость и сдержанность действуют на читателя сильнее громких слов: «И когда он о чём-либо стыдливо молчал, то молчал так глубоко, содержательно, что как бы выразительно говорил». В отказе от прямого авторского высказывания, в нежелании сковывать свободу читательского восприятия проявлялась вера Чехова в могучую силу искусства. Он добивался облагораживающего влияния на читателя самого художественного слова, без всякого посредничества.
Потеряв доверие к любой отвлечённой теории, Чехов довёл реалистический художественный образ до предельной отточенности и эстетического совершенства. Он достиг исключительного умения схватывать общую картину жизни по мельчайшим её деталям. Реализм Чехова — это искусство воссоздания целого по бесконечно малым его величинам. «В описании природы — замечал Чехов, — надо хвататься за мелкие частности, группируя их таким образом, чтобы по прочтении, когда закроешь глаза, давалась картина. Например, у тебя получится лунная ночь, если ты напишешь, что на мельничной плотине яркой звёздочкой мелькало стёклышко от разбитой бутылки и покатилась шаром чёрная тень собаки или волка». он призывал своих собратьев по перу овладевать умением «коротко говорить о длинных предметах» и сформулировал афоризм, ставший крылатым: «Краткость — сестра таланта». «Знаете, что Вы делаете? — обратился однажды к Чехову Горький. — Убиваете реализм... Дальше Вас никто не может идти по сей стезе, никто не может писать так просто о таких простых вещах, как Вы это умеете. После самого незначительного Вашего рассказа — всё кажется грубым, написанным не пером, а точно поленом».
Путь Чехова к эстетическому совершенству опирался на богатейшие достижения реализма его предшественников. Ведь он обращался в своих коротких рассказах к тем явлениям жизни, развёрнутые изображения которых дали Гончаров, Тургенев, Салтыков-Щедрин, Толстой и Достоевский. Искусство Чехова превращалось в искусство больших обобщений. Используя открытия русского реализма второй половины XIX века, Чехов вводит в литературу «повествование с опущенными звеньями»: путь от художественной детали к обобщению у него гораздо короче, чем у его старших предшественников. Он передаёт, например, драму крестьянского существования в повести «Мужики», замечая, что в доме Чикильдеевых живёт кошка, глухая от побоев. Он не распространяется много о невежестве мужика, но лишь расскажет, что в избе старосты Антипа Сидельникова вместо иконы в красном углу висит портрет болгарского князя Баттенберга.
Шутки Чехова тоже построены на сверхобобщениях. Рисуя образ лавочника в рассказе «Панихида», он замечает: «Андрей Андреевич носил солидные калоши, те самые громадные, неуклюжие калоши, которые бывают на ногах только у положительных, рассудительных и религиозно убеждённых». В повести «В овраге» волостной старшина и писарь «до такой степени пропитались неправдой, что даже кожа на лице у них была какая-то особенная, мошенническая». А из повести «Степь» мы узнаём, что «все рыжие собаки лают тенором». Обратим внимание, что юмор Чехова обнажает характерные особенности его художественного мироощущения: он основан на возведении в закон любой мелочи и случайности. Фасон калош говорит о религиозных убеждениях их хозяина, а цвет собачьей шерсти напрямую связывается с особенностями собачьего голоса.
Труд самовоспитания. Напряжённая работа Чехова над искусством слова сопровождалась всю жизнь не менее напряжённым трудом самовоспитания. И здесь наш писатель унаследовал лучшие традиции русской классической литературы.
Душа Чехова, подобно душе героев Толстого и Достоевского, находилась в постоянном, упорном, тяжёлом труде. «Надо себя дрессировать», — заявлял Чехов, а в письме к жене, О.Л.Книппер, с удовлетворением отмечал благотворные результаты работы над собою: «Должен сказать тебе, что от природы характер у меня резкий... но я привык сдерживать себя, ибо распускать себя порядочному человеку не подобает». Проницательный взгляд большого русского художника И.Е.Репина при первой встрече с Чеховым заметил именно эту особенность его натуры: «Тонкий, неумолимый, чисто русский анализ преобладал в его глазах над всем выражением лица. Враг сантиментов и выспренних увлечений, он, казалось, держал себя в мундштуке холодной иронии и с удовольствием чувствовал на себе кольчугу мужества».
Стремление к свободе и связанная с ним энергия самовоспитания являлись наследственными качествами чеховского характера. «Что писатели-дворяне брали у природы даром, то разночинцы покупают ценою молодости, — говорил Чехов одному из русских писателей. — Напишите-ка рассказ о том, как молодой человек, сын крепостного, бывший лавочник, певчий, гимназист и студент, воспитанный на чинопочитании, ...выдавливает из себя по каплям раба и как он, проснувшись в одно прекрасное утро, чувствует, что в его жилах течёт уже не рабская кровь, а настоящая человеческая...» В этом совете Чехова явно проскальзывают автобиографические интонации, суровость нравственного суда, столь характерная для лучшей части русской демократической интеллигенции. Вспомним Базарова: «Всякий человек сам себя воспитать должен — ну, хоть как я, например... А что касается времени — отчего я от него зависеть буду? Пускай же лучше оно зависит от меня».
Антон Павлович Чехов родился 17 (29) января 1860 года в Таганроге в небогатой купеческой семье. Отец и дед его были крепостными села Ольховатка Воронежской губернии. Они принадлежали помещику Черткову, отцу В.Г.Черткова, ближайшего друга и последователя Л.Н.Толстого. Первый Чехов, поселившийся в этих краях, был выходцем из северных русских губерний. В старину среди мастеров литейного, пушечного и колокольного дела выделялись крестьянские умельцы Чоховы, фамилия которых попала в русские летописи. Не исключено, что род Чеховых вырастал из этого корня, так как в их семье нередко употребляли такое произношение фамилии — Чоховы. К тому же это была художественно одарённая семья. Молодые Чеховы считали, что талантом они обязаны отцу, а душой — матери. Смыслом жизни их отца и деда было неистребимое крестьянское стремление к свободе. Дед Чехова Егор Михайлович ценой напряжённого труда скопил три с половиной тысячи рублей и к 1841 году выкупил всю семью из крепостного состояния. А отец, Павел Егорович, будучи уже свободным человеком, выбился в люди и завёл в Таганроге собственное торговое дело. Из крепостных мужиков происходило и семейство матери писателя Евгении Яковлевны, таким же образом складывалась и его судьба. Дед Евгении Яковлевны и прадед Чехова Герасим Никитич Морозов, одержимый тягой к личной независимости и наделённый крестьянской энергией и предприимчивостью, ухитрился выкупить всю семью на волю ещё в 1817 году.
Отец Чехова и в купеческом звании сохранял народные ухватки и характерные черты крестьянской психологии. Торговля никогда не была для него смыслом жизни, целью существования. Напротив, с помощью торгового дела он добивался вожделенной свободы и независимости. Брат Чехова Михаил Павлович замечал, что семья Павла Егоровича была «обычной патриархальной семьёй, каких много было... в провинции, но семьёй, стремившейся к просвещению и сознававшей значение духовной культуры». Всех детей Павел Егорович определил в гимназию и даже пытался дать им домашнее образование. «Приходила француженка, мадам Шопэ, учившая нас языкам, — вспоминал Михаил Павлович. — Отец и мать придавали особенное значение языкам, и когда я только ещё стал себя сознавать, мои старшие два брата, Коля и Саша, уже свободно болтали по-французски. Позднее являлся учитель музыки...»
Сам Павел Егорович был личностью незаурядной и талантливой: он увлекался пением, рисовал, играл на скрипке. «Приходил вечером из лавки отец, и начиналось пение хором: отец любил петь по нотам и приучал к этому детей. Кроме того, вместе с сыном Николаем он разыгрывал дуэты на скрипке, причём маленькая сестра Маша аккомпанировала на фортепиано». С детства учился играть на скрипке, а также пел в церковном хоре, организованном Павлом Егоровичем, и Антон.
Павел Егорович придерживался домостроевской системы воспитания, строго соблюдал обряд. Чехова очень угнетало многочасовое стояние за прилавком торгового заведения отца с экзотической вывеской: «Чай, сахар, кофе, мыло, колбаса и другие колониальные товары». Грустные воспоминания остались и от строгого формализма отца, сдобренного, как было принято в купеческих семьях, довольно частыми физическими наказаниями. «Я получил в детстве, — писал Чехов в 1892 году, — религиозное образование и такое же воспитание — с церковным пением, с чтением апостола и кафизм в церкви, с исправным посещением утрени, с обязанностью помогать в алтаре и звонить на колокольне. И что же? Когда я теперь вспоминаю о своём детстве, то оно представляется мне довольно мрачным; религии у меня теперь нет. Знаете, когда, бывало, я и два мои брата среди церкви пели трио «Да исправится» или же «Архангельский глас», на нас все смотрели с умилением и завидовали моим родителям, мы же в это время чувствовали себя маленькими каторжниками».
И всё же не будь в жизни Чехова церковного хора и спевок — не было бы и его изумительных рассказов «Художество», «Святой ночью», «Студент» и «Архиерей» с удивительной красотой простых верующих душ, с проникновенным знанием церковных служб, древнерусской речи. Да и утомительное сидение в лавке не прошло для Чехова бесследно: оно дало ему, по словам И.А.Бунина, «раннее знание людей, сделало его взрослей, так как лавка отца была клубом таганрогских обывателей, окрестных мужиков и афонских монахов».
Запомнились Чехову далёкие летние поездки в приазовскую степь, в гости к бабушке и деду, который служил управляющим в усадьбе Княжой, принадлежавшей богатому помещику. Здесь Чехов слушал русские и украинские народные песни, проникался поэзией вольной степной природы. «Донскую степь я люблю и когда-то чувствовал себя в ней, как дома, и знал там каждую бабочку», — писал он. Да и в Таганроге было немало простора для ребяческих игр и развлечений. На берегу моря купались, ловили рыбу, встречали заморские корабли, собирали куски коры для рыбацких поплавков. «Несмотря на сравнительную строгость семейного режима и даже на обычные тогда телесные наказания, мы, мальчики, вне сферы своих прямых обязанностей, пользовались довольно большой свободой, — вспоминал Михаил Павлович. — Прежде всего, сколько помню, мы уходили из дому не спрашиваясь; мы должны были только не опаздывать к обеду и вообще к этапам домашней жизни, и что касается обязанностей, то все мы были к ним очень чутки».
Таганрог как богатый купеческий город славился своим театром, на подмостках которого выступали не только русские, но и зарубежные драматические и оперные труппы. Поступив в гимназию, Чехов вскоре стал завзятым театралом. Наделённый от природы артистическими способностями, Чехов вместе с братьями часто устраивал домашние спектакли. Переодевшись зубным врачом, он раскладывал на столе молотки и клещи, в комнату со слезливым стоном входил старший брат Александр с перевязанной щекой. Между врачом и пациентом возникал уморительный импровизированный диалог, прерываемый здоровым хохотом домашних-зрителей. Наконец Антон совал в рот Александру щипцы и под дикий рёв его с торжеством вытаскивал зуб — огромную пробку. А однажды Чехов переоделся нищим, подошёл к дому дядюшки Митрофана Егоровича, который не узнал его и подал милостыню в три копейки. Антон гордился этой монетой как первым в жизни гонораром. Вскоре друзья-гимназисты организовали настоящий любительский театр, на сцене которого ставились пьесы, сочинённые Антоном, а также «Ревизор» Гоголя и даже «Лес» Островского, где Антон мастерски исполнил роль провинциального трагика Несчастливцева.
«Павел Егорович и Евгения Яковлевна не одарили своих детей капиталами, о которых так мечтал глава семьи. Однако они наделили их подлинным богатством — щедро одарили талантом, — писал биограф Антона Павловича Чехова Г.Бердников. — Старший брат Александр стал профессиональным литератором, поражая всех своей энциклопедической образованностью. К великому сожалению, он не сумел в полной мере проявить своё дарование, безалаберной жизнью загубил свой талант. Ещё в большей степени это относится к Николаю — ярко одарённому художнику, но совершенно бесхарактерному человеку.
Отлично рисовала Мария Павловна, хотя и не была профессиональным художником. Михаил Павлович тоже рисовал, писал стихи, сотрудничал в детских журналах. В 1907 году второе издание его «Очерков и рассказов» было удостоено Пушкинской премии Академии наук...
Одарённость характерна и для следующего поколения. Сын Михаила Павловича — художник, а сын Александра Павловича — Михаил Александрович — актёр с мировым именем.
Долго копившаяся душевная энергия и талантливость крепостных мужиков, вырвавшись на простор, щедро заявили о себе в молодом поколении семьи Чеховых».
Но лишь Антон Павлович Чехов из всех своих братьев сумел достойно распорядиться своим талантом и стал известным всему миру русским писателем. Для этого была нужна постоянная работа над собой, тот неустанный труд самовоспитания, которому Чехов предавался всю жизнь. По воле судьбы он рано почувствовал себя самостоятельным и был поставлен перед необходимостью не только борьбы за собственное существование, но и за жизнь семьи. В 1876 году Павел Егорович вынужден был признать себя несостоятельным должником и бежать в Москву. Вскоре туда переехала вся семья, а дом, в котором жили Чеховы, купил их постоялец Г.П.Селиванов. Оставшийся в Таганроге Чехов с милостивого разрешения Селиванова три года жил в бывшем своём доме в качестве постояльца. Средства к жизни он добывал репетиторством, продажей оставшихся в Таганроге вещей. Из Москвы от матери шли тревожные письма с просьбой о поддержке. Приходилось по мере сил и возможностей помогать. Общее несчастье сплотило семью. Забывались детские обиды. «Отец и мать, &# 151; говорил Чехов, — единственные для меня люди на всём земном шаре, для которых я ничего никогда не пожалею. Если я буду высоко стоять, то это дела их рук, славные они люди, и одно безграничное их детолюбие ставит их выше всяких похвал».
Чехов упорно борется с двумя главными пороками, типичными для таганрогских обывателей: надругательством над слабыми и самоуничижением перед сильными. Следствием первого порока являются грубость, заносчивость, чванство, надменность, высокомерие, зазнайство, самохвальство, спесивость; следствием второго — раболепство, подхалимство, угодничество, самоуничижение и льстивость. От этих пороков не было свободно всё купеческое общество, в том числе и отец, Павел Егорович. Более того, в глазах отца эти пороки выглядели едва ли не достоинствами, на них держался общественный порядок: строгость и сила по отношению к подчинённым и безропотное подчинение по отношению к вышестоящим. Изживая в себе эти пороки, Чехов постоянно воспитывал и других, близких ему людей. Из Таганрога он пишет в Москву своему брату Михаилу: « Не нравится мне одно: зачем ты величаешь особу свою «ничтожным и незаметным братишкой». Ничтожество своё сознаёшь? Не всем, брат, Мишам надо быть одинаковыми. Ничтожество своё сознавай, знаешь где? Перед Богом... перед умом, красотой, природой, но не перед людьми. Среди людей нужно сознавать своё достоинство. Ведь ты не мошенник, честный человек? Ну и уважай в себе честного малого и знай, что честный малый не ничтожность».
Постепенно растёт авторитет Чехова в семье. Его начинает уважать и прислушиваться к его словам даже отец, Павел Егорович. А с приездом Антона в Москву, по воспоминаниям Михаила, его воля «сделалась доминирующей. В нашей семье появились неизвестные... дотоле резкие отрывочные замечания: «Это неправда», «Нужно быть справедливым», «Не надо лгать» и так далее». Среди писем, в которых Чехов пытался благотворно подействовать на безалаберных своих братьев, особенно выделяется наставление Николаю. Антон убеждён, что человек способен усилиями ума и воли изменять свой характер. Он развёртывает перед Николаем целую программу нравственного самоусовершенствования: «Воспитанные люди, по моему мнению, должны удовлетворять следующим условиям:
Они уважают человеческую личность, а потому всегда снисходительны, мягки, вежливы, уступчивы...
Они сострадательны не к одним только нищим и кошкам. Они болеют душой и от того, чего не увидишь простым глазом... Они чистосердечны и боятся лжи, как огня... Они не болтливы и не лезут с откровенностями, когда их не спрашивают... Из уважения к чужим ушам они чаще молчат...
Они не суетны. Их не занимают такие фальшивые бриллианты, как знакомства с знаменитостями... Истинные таланты всегда сидят в потёмках, в толпе, подальше от выставки... Даже Крылов сказал, что пустую бочку слышнее, чем полную...»
В 1879 году Чехов окончил гимназию, которая, по его словам, более походила на исправительный батальон. Но из среды учителей Чехов выделял Ф.П.Покровского, преподавателя Священной истории, который на уроках с любовью говорил о Шекспире, Гёте, Пушкине, но особенно о Щедрине, которого он почитал. Заметив в Чехове юмористический талант, Покровский дал ему шутливое прозвище «Чехонте», которое стало вскоре псевдонимом начинающего писателя.
Приехав в Москву, Чехов поступил на медицинский факультет Московского университета, который славился замечательными профессорами (А.И.Бабухин, В.Ф.Снегирёв, А.А.Остроумов, Г.А.Захарьин, К.А.Тимирязев), пробуждавшими у студентов уважение к науке. Под их влиянием Чехов задумывает большое исследование «Врачебное дело в России», тщательно изучает материалы по народной медицине, русские летописи. Труд остался незаконченным, но многое дал Чехову-писателю. «Не сомневаюсь, занятия медицинскими науками имели серьёзное влияние на мою литературную деятельность, — говорил он впоследствии, — они значительно раздвинули область моих наблюдений, обогатили меня знаниями, истинную цену которых для меня, как писателя, может понять только тот, кто сам врач; они имели также и направляющее влияние...» Уважение к точным научным знаниям стало характерной особенностью писательского мироощущения Чехова. Врач и поэт в нём нисколько не враждовали друг с другом. « И анатомия, и изящная словесность имеют одинаково знатное происхождение, одни и те же цели, одного и того же врага — чёрта, и воевать им положительно не из-за чего. Борьбы за существование у них нет. Если человек знает учение о кровообращении, то он богат; если к тому же выучивает ещё историю религии и романс «Я помню чудное мгновенье», то становится не беднее, а богаче, — стало быть, мы имеем дело только с плюсами. Потому-то гении никогда не воевали, и в Гёте рядом с поэтом прекрасно уживался естественник».
Ранний период творчества. Писать Чехов начал ещё в Таганроге. Он даже издавал собственный рукописный журнал «Зритель», который периодически высылал братьям в Москву. В 1880 году в журнале «Стрекоза» появляются первые публикации его юмористических рассказов. Успех вдохновляет Чехова: начинается активное сотрудничество его в многочисленных юмористических изданиях — «Зрителе», «Будильнике», «Москве», «Мирском толке», «Свете и тенях», «Новостях дня», «Спутнике», «Русском сатирическом листке», «Развлечении», «Сверчке». Чехов публикует свои юморески под самыми разными, смешными псевдонимами: Балдастов, Брат моего брата, Человек без селезёнки, Антонсон, Антоша Чехонте. В 1882 году на его талант обращает внимание русский писатель и редактор петербургского юмористического журнала «Осколки» Н.А.Лейкин, который приглашает Чехова к постоянному сотрудничеству.
Время начала 80-х годов далеко не благоприятно для развития глубокой сатирической журналистики. В стране сгущается правительственная реакция. Цензоры повсеместно вычёркивают слово «лысый», дабы уберечь читателя от любого намёка на лысого императора Александра III. Потому и юмор в «осколочной» беллетристике 80-х годов ориентировался на вкусы мещанской публики. Разрешалось смеяться легко и весело над мелочами повседневной, непритязательной жизни, но не рекомендовалось высмеивать ничего всерьёз. Юмористические журналы 80-х годов имели в основном развлекательный, чисто коммерческий характер, а потому и связывать рождение большого чеховского таланта с юмористической беллетристикой невысокого полёта, по-видимому, нельзя. Колыбелью этого таланта была классическая литература, традиции которой успешно осваивал юный Чехов.
В ряде его рассказов мелькают щедринские образы «торжествующей свиньи», «ежовых рукавиц», «помпадуров». Использует Чехов и щедринские художественные приёмы зоологического уподобления, гротеска. В «Философских определениях жизни» он уподобляет жизнь безумцу, «ведущему самого себя в квартал и пишущему на себя кляузу». В «Случаях mania grandiosa» сообщается об отставном капитане, помешанном на теме «сборища воспрещены». И только потому, что сборища воспрещены, он вырубил свой лес, не обедает с семьёй, не пускает на свою землю крестьянское стадо. Здесь же действует отставной урядник, который помешался на теме «а посиди-ка ты, братец». Он сажает в сундук кошек и собак, держит их взаперти. В бутылках томятся у него тараканы, клопы и пауки. А когда у него заводятся деньги, урядник ходит по селу и нанимает желающих сесть под арест.
Однако гротеск и сатирическая гипербола не становятся определяющими принципами чеховской поэтики. Уже в рассказе «Унтер Пришибеев» гиперболизм сменяется лаконизмом, выхватыванием ёмких художественных деталей, придающих характеру героя почти символический смысл. Не нарушая бытовой достоверности типа, Чехов отбирает наиболее существенные его черты, тщательно устраняя всё, что может эти черты затенить или затушевать.
Ранние рассказы Чехова сплошь юмористичны, причём юмор в них весьма оригинален и резко отличен от классической литературной традиции. В русской литературе XIX века, начиная с Гоголя, утвердился так называемый «высокий смех», «смех сквозь слёзы». Комическое воодушевление у Гоголя и его последователей сменялось, как правило, «чувством грусти и глубокого уныния». У Чехова, напротив, смех весел и беззаботно заразителен: не «смех сквозь слёзы», а смех до слёз. Это связано с особым восприятием мира, с особым чеховыским отношением к нему. Жизнь в ранних рассказах Чехова ещё не доросла до человеческого уровня, она дика и первобытна. Её хозяева напоминают рыб, насекомых, животных. В рассказе «Папаша», например, сам папаша «толстый и круглый, как жук», а мамаша — «тонкая, как голландская сельдь». Это люди без морали, без человеческих понятий. В рассказе «За яблочки» так прямо и сказано: «Если бы сей свет не был сим светом, а называл бы вещи настоящим их именем, то Трифона Семёновича звали бы не Трифоном Семёновичем, а иначе: звали бы его так, как зовут вообще лошадей да коров».
Элементы зоологического уподобления встречаются и в рассказе Чехова «Хамелеон», где полицейский надзиратель Очумелов и золотых дел мастер Хрюкин по-хамелеонски «перестраиваются» в своём отношении к собаке в зависимости от того, «генеральская» она или «не генеральская».
Очень часто в раннем творчестве Чехов комически обыгрывает традиционные в русской литературе драматические ситуации. По-новому решает он, например, излюбленный в нашей классике конфликт самодура и жертвы. Начиная со «Станционного смотрителя» Пушкина, через «Шинель» Гоголя к «Бедным людям» Достоевского и далее к творчеству Островского тянется преемственная нить сочувственного отношения к «маленькому человеку», к жертве несправедливых общественных обстоятельств. Однако в 80-е годы, когда казённые отношения между людьми пропитали все слои общества, «маленький человек» превратился в мелкого человека, утратил свойственные ему гуманные качества. В рассказе «Толстый и тонкий» именно «тонкий» более всего лакействует, хихикая, как китаец: «Хи-хик-с». Чинопочитание лишило его всего живого, всего человеческого.
В «Смерти чиновника» «маленький человек» Иван Дмитриевич Червяков, будучи в театре, нечаянно чихнул и обрязгал лысину сидевшего впереди генерала Бризжалова. Это событие Червяков переживает, как «потрясение основ». Он никак не может смириться с тем, что генерал не придаёт происшествию должного внимания и как-то легкомысленно прощает его, «посягнувшего» на «святыню» чиновничьей иерархии. В лакейскую душу Червякова забредает подозрение: «Надо бы ему объяснить, что я вовсе не желал... что это закон природы, а то подумает, что я плюнуть хотел. Теперь не подумает, так после подумает!..» Подозрительность разрастается, он идёт просить прощения к генералу и на другой день, и на третий... «Пошёл вон!!» — гаркнул вдруг посиневший и затрясшийся генерал. «Что-с?» — спросил шёпотом Червяков, млея от ужаса. «Пошёл вон!!» — повторил генерал, затопав ногами.
В животе у Червякова что-то оторвалось. Ничего не видя, ничего не слыша, он попятился к двери.\, вышел на улицу и поплёлся... Придя машинально домой, не снимая вицмундира, он лёг на диван и... помер»
«жертва» здесь не вызывает сочувствия. Умирает не человек, а некое казённо-бездушное существо. обратим внимание на ключевые детали рассказа. «Что-то оторвалось» не в душе, а в животе у Червякова. При всей психологической достоверности в передаче смертельного испуга эта деталь приобретает ещё и символический смысл, ибо души-то в герое и впрямь не оказалось. Живёт не человек, а казённый винтик в бюрократической машине. Потому и умирает он, «не снимая вицмундира».
Один из ранних рассказов Чехова называется «Мелюзга». Символическое название! Большинство персонажей в его произведениях первой половины 80-х годов — мелкие чиновники Подзатылкины, Козявкины, Невыразимовы, Червяковы. Чехов показывает, как в эпоху безвременья мельчает и дробится человек. Тогда же его учитель Салтыков-щедрин пишет книгу «Мелочи жизни», в которой так характеризует жизнь страны: «И умственный, и материальный уровень странны несомненно понижается... разрывается связь между людьми, и вместо всего на арену появляется существование в одиночку и страх перед завтрашним днём».
Творчество второй половины 80-х годов. К середине 80-х годов в творчестве Чехова намечается некоторый перелом. Весёлый и жизнерадостный смех всё чаще и чаще уступает дорогу серьёзным, драматическим интонациям. В мире пошлости и казёнщины появляются проблески живой души, проснувшейся, посмотревшей вокруг и ужаснувшейся своего одиночества. Всё чаще и чаще чуткое ухо и зоркий глаз Чехова ловят в окружающей жизни робкие признаки пробуждения.
Прежде всего появляется цикл рассказов о внезапном прозрении человека под влиянием резкого жизненного драматического испытания. В рассказе «Горе» пьяница-токарь везёт в больницу смертельно больную жену. Горе застало его «врасплох, нежданно-негаданно, и теперь он никак не может очнуться, прийти в себя, сообразить». Его душа в смятении, а вокруг разыгрывается метель: «кружатся целые облака снежинок, так что не разберёшь, идёт ли снег с неба, или с земли». Раскаяние заставляет токаря мучительно искать выход из создавшегося положения, успокоить старуху, повиниться перед нею за беспутную жизнь. «Да нешто я бил тебя по злобе? Бил так, зря. Я тебя жалею.» Но поздно: на лице у старухи не тает снег. «И токарь плачет... Он думает: как на этом свете всё быстро делается!.. Не успел он пожить со старухой, высказать ей, пожалеть её, как она уже умерла.»
«Жить бы сызнова...» — думает токарь. Но не прошла одна беда, как навалилась другая. Он сбивается с пути, замерзает и приходит в себя на операционном столе. По инерции он ещё переживает первое горе, просит заказать панихиду по старухе, хочет вскочить и «бухнуть перед медициною в ноги», но вскочить он не может: нет у него ни рук, ни ног. Трагичен последний порыв токаря догнать, вернуть, исправить нелепо прожитую жизнь: «Лошадь-то чужая, отдать надо... Старуху хоронить... И как на это свете всё скоро делается! Выше высокородие! Павел Иваныч! Портсигарик из карельской берёзы наилучший! Крокетик выточу...
Доктор машет рукой и выходит из палаты. Токарю — аминь!»
Трагизм рассказа оттеняется предельно сжатой и как бы протокольной манерой повествования. Автор никак не обнаруживает себя, сдерживает свои чувства. Но тем сильнее оказывается впечатление от краткой повествовательной миниатюры, вместившей в себя не только трагедию жизни токаря, но и трагизм человеческого существования вообще.
В рассказе «Тоска» Чехов придаёт теме внезапного прозрения человека новый поворот. Его открывает эпиграф из духовного стиха: «Кому повем печаль мою?» Зимние сумерки. «Крупный мокрый снег лениво кружится около только что зажжённых фонарей и тонким мягким пластом ложится на крыши, лошадиные спины, плечи, шапки.» Каждый предмет, каждое живое существо окутано, отделено от внешнего мира холодным одеялом. И когда извозчика Иону Потапова выводит из оцепенения крик подоспевших седоков, он видит мир «сквозь ресницы, облепленные снегом».
У Ионы умер сын, неделя прошла с тех пор, а поговорить ему не с кем. «Глаза Ионы тревожно и мученически бегают по толпам, снующим по обе стороны улицы: не найдётся ли из этих тысяч людей хоть один, который выслушал бы его? Но толпы бегут, не замечая ни его, ни тоски... Тоска громадная, не знающая границ. Лопни грудь Ионы и вылейся из неё тоска, так она бы, кажется, весь свет залила, но, тем не менее, её не видно...»
Едва лишь проснулась в Ионе тоска, едва пробудился страдающий человек, как ему не с кем стало говорить. Иона-человек никому не нужен. Люди привыкли видеть в нём лишь извозчика и общаться с ним только как седоки. Пробить этот лёд, растопить холодную, непроницаемую пелену Ионе никак не удаётся. Ему теперь нужны не седоки, а хотя бы один человек, способный откликнуться на его неизбывную боль теплом и участием. Но седоки не желают и не могут стать людьми: «А у меня на этой неделе... тово... сын помер!» — «Все помрём... Ну, погоняй, погоняй!»
И поздно вечером Иона идёт проведать лошадь. Неожиданно для себя он изливает всю накопившуюся тоску перед нею: «Таперя, скажем, у тебя жеребёночек, и ты этому жеребёночку родная мать... И вдруг, скажем, этот самый жеребёночек приказал долго жить... Ведь жалко?»
Лошадёнка жуёт, слушает и дышит на руки своего хозяина...
Иона увлекается и рассказывает ей всё...»
Мера человечности в мире, где стали редкими сердечные отношения между людьми, оказывается мерою духовного одиночества. Этот мотив незащищённости, бесприютности живых человеческих чувств прозвучит позднее в «Даме с собачкой».
Рассказы Чехова о пробуждении живой души человека напоминают в миниатюре основную коллизию романа-эпопеи Толстого «Война и мир» (Андрей под небом Аустерлица, Пьер перед Бородинской битвой и т.д.). Но если у Толстого прозрения вели к обновлению человека, к более свободному и раскованному общению его с миром, то у Чехова они мгновенны, кратковременны и бессильны. Искры человечности и добра гаснут в холодном мире без отзвука. Мир не в состоянии подхватить их, превратить в пожар ярких человеческих чувств. Не потому ли и остаётся Чехов в пределах жанра короткого рассказа?
На ранних этапах творческого пути он пытался создать роман, овладеть большой эпической формой. К этому усиленно подталкивали его и литературные друзья. Сказывалась инерция прошлого этапа развития русской литературы: Толстой, Достоевский, Тургенев, Щедрин упрочили свою славу классических писателей созданием крупных эпических произведений. Но в литературе 80-х годов жанр большого романа стал уделом второстепенных писателей, а всё значительное начиналось с рассказа или небольшой по объёму повести. Чехову не суждено было написать роман.
Роман изображает становление и драму человеческой личности, живущей в широких и разносторонних связях с окружающим миром. Русский роман 60-70-х годов вырастал на почве стремительного общественного развития, когда, по словам В.И.Ленина, за несколько десятилетий «в России совершались превращения, которые в старых странах Европы заняли целые века». Жизнь России 80-х годов оказалась, напротив, неблагодатной почвой для романа. В эпоху безвременья, идейного бездорожья, осложнённого правительственной реакцией, история как бы «прекратила течение своё». Ход истории не ощущался, пульс общественной жизни бился слабо и прослушивался с трудом, человек чувствовал себя одиноким, предоставленным самому себе, вне живой связи с общественным целым. Чеховский герой упорно старается, но никак не может войти в общую жизнь и стать героем романа. Разрыв человеческих связей и его драматические последствия — вот характерная примета времени и ведущая тема чеховского творчества. Мир распался на атомы, общая жизнь людей измельчала и превратилась в мёртвый, официальный ритуал. Общая идея, одушевлявшая и окрылявшая некогда людей, распалась на множество частных, «осколочных» идеек, которые не в состоянии отразить жизнь в целом, уловить всю полноту бытия. В такой общественной ситуации о целом состоянии мира можно судить по мельчайшей клеточке его, уть которой может быть исчерпана в жанре короткого рассказа.
Не потому ли другой темой творчества Чехова 80-х годов станет тема мотыльковой, ускользающей красоты. В «Рассказе госпожи NN» вспоминается мгновение одного летнего дня в разгаре сенокоса. Судебный следователь Пётр Сергеевич и героиня рассказа ездили верхом на станцию за письмами. В дороге случилась гроза и тёплый, шальной ливень. Пётр Сергеевич, охваченный порывом радости и счастья, признался в любви молодой рассказчице: «Его восторг сообщился и мне. Я глядела на его вдохновенное лицо, слушала голос, который мешался с шумом дождя и, как очарованная, не могла шевельнуться».
А потом? А потом ничего не случилось. Героиня вскоре уехала в город, где Пётр Сергеевич изредка навещал её, но был скован, неловок. В городе между героями возникла стена общественного неравенства: он — беден, сын дьякона, она — знатна и богата. Так прошло девять лет, а вместе с ними и лучшая пора жизни — молодость и счастье.
Но Чехов дорожит вот таким внезапным, непредсказуемым и хрупким мгновением открытого, сердечного общения между людьми, общения в обход всего привычного, повседневного, устоявшегося. Чехов любит неожиданные проблески счастья, возникающие из мгновенного, подчас негласного влияния одного человека на другого. Он ценит мотыльковые связи не случайно: слишком обветшали и утратили человечность традиционные формы отношений между людьми, слишком они застыли, приняли ролевой, автоматический характер. Пусть открываемая Чеховым в мгновенных связях красота чересчур хрупка, неуловима, непостоянна. В том, что она существует и непредсказуемыми, шальными порывами посещает этот мир, скрывается для Чехова залог грядущего изменения жизни, возможного её обновления.
Третье направление поиска живых душ в творчестве Чехова — обращение к теме народа. Создаётся целая группа рассказов, которую иногда называют чеховскими «Записками охотника». Влияние Тургенева здесь несомненно. В рассказах «Он понял», «Егерь», «Художество», «Свирель» героями, как у Тургенева, являются не прикреплённые к земле мужики, а вольные, бездомные люди — пастухи, охотники, деревенские умельцы. Это люди внутренне свободные, артистически изящные, по-своему мудрые и даже учёные. Только учились они «не по книгам, а в поле, в лесу, на берегу реки. Учили их сами птицы, когда пели пени, солнце, когда, заходя, оставляло после себя багровую зарю, сами деревья и травы». В мире простых людей, живущих на просторе вольной природы, находит Чехов живые силы, будущее России, материал для грядущего обновления человеческих душ.
Старый пастух в рассказе «Свирель» — настоящий крестьянский философ. Он с горечью говорит о грозных приметах оскудения природы. Исчезают на глазах гуси, утки, журавли и тетерева. «И куда оно всё девалось! Даже злой птицы не видать. Пошли прахом и орлы, и соколы, и филины... Меньше стало и всякого зверья...» Обмелели и обезрыбели реки, поредели леса. «И рубят их, и горят они, и сохнут, а новое не растёт.» Народным чутьём пробивается пастух к пониманию законов жкологического равновесия, нарушение которых угрожает большой катастрофой. «Жалко! — вздохнул он после некоторого молчания. — И Боже, как жалко! Оно, конечно, Божья воля, не нами мир сотворён, а всё-таки, братушка,Ж жалко. Ежели одно дерево высохнет или, скажем, одна корова падёт, и то жалость берёт, а каково, добрый человек, глядеть, коли весь мир идёт прахом? Сколько добра, Господи Иисусе! И солнце, и небо, и леса, и реки, и твари — всё ведь это сотворено, приспособлено, друг к дружке прилажено. Всякое до дела доведено и своё место знает. И всему этому пропадать надо!» А причину природного оскудения пастух видит в нравственной порче человека. Может, и стал народ умней, но зато и подлей. «Нынешний барин всё превзошёл, такое знает, чего бы и знать не надо, а что толку?.. Нет у него, сердешного, ни места, ни дела, и не разберёшь, что ему надо... Так и живёт пустяком... А всё отчего? Грешим много, Бога забыли... и такое, значит, время подошло, чтобы всему конец».
Об этой же тревожной любви-жалости к истощающейся природе и духовно обнищавшему человеку поёт пастушеская свирель: «а когда самая высокая нотка свирели пронеслась протяжно в воздухе и задрожала, как голос плачущего человека... стало чрезвычайно горько и обидно на непорядок, который замечался в природе.
Высокая нотка задрожала, оборвалась, и свирель смолкла».
К этой группе рассказов примыкает пронзительный чеховский «Ванька» и знакомая с детства каждому русскому человеку «Каштанка», в которой жизнь простых людей, безыскусных и непритязательных, сталкивается с сытой, но «придуманной» жизнью цирка. И когда перед Каштанкой, познавшей все прелести «хождения в струне», все трюки отрепетированной жизни, возникает возможность вернуться назад, к простоте и свободе, — она «с радостным визгом» бросается к столяру Луке Александровичу и его сыну Федюшке. А «вкусные обеды, ученье, цирк» — «всё это представлялось ей теперь, как длинный перепутанный, тяжёлый сон».
Особо выделяется в творчестве Чехова второй половины 80-х годов детская тема, во многом опирающаяся на традиции Толстого. Детское сознание дорого Чехову непосредственной чистотою нравственного чувства, незамутнённого прозой и лживой условностью житейского опыта. Взгляд ребёнка своей мудрой наивностью обнажает ложь и фальшь условного мира взрослых людей. В рассказе «Дома» жизнь чётко подразделяется на две сферы: в одной — отвердевшие схемы, принципы, правила. Это официальная жизнь справедливого и умного, но по-взрослому ограниченного прокурора, отца маленького Серёжи. В другой — изящный, сложный, живой мир ребёнка.
Сюжет рассказа довольно прост. Прокурор Евгений Петрович Быковский узнаёт от гувернантки, что его семилетний сын Серёжа курил: «Когда я стала его усовещивать, то он, по обыкновению, заткнул уши и громко запел, чтобы заглушить мой голос».
Теперь «усовещивать» сына пытается отец, мобилизуя для этого весь свой прокурорский опыт, всю силу логических доводов: «Во-первых, ты не имеешь права брать табак, который тебе не принадлежит. Каждый человек имеет право пользоваться только своим собственным добром... У тебя есть лошадки и картинки... Ведь я их не беру?..
— Возьми, если хочешь! — сказал Серёжа, подняв брови. — Ты, пожалуйста, папа, не стесняйся, бери!»
Над детским сознанием не властна мысль о «священном и неприкосновенном праве собственности». Столь же чужда ему и сухая правда логического ума:
«Во-вторых, ты куришь... Это очень нехорошо!... Табак сильно вредит здоровью, и тот, кто курит, умирает раньше, чем следует. ...Вот дядя Игнатий умер от чахотки. Если бы он не курил, то, быть может, жил бы до сегодня...
— Дядя Игнатий хорошо играл на скрипке! — сказал Серёжа. — Его скрипка теперь у Григорьевых!»
Ни одно из взрослых рассуждений не трогает душевный мир ребёнка, в котором существует какое-то своё течение мыслей, своё представление о важном и не важном в этой жизни. Рассматривая рисунок Серёжи, где нарисован дом и стоящий рядом солдат, прокурор говорит: «Человек не может быть выше дома... Погляди: у тебя крыша приходится по плечо солдату...» — «Нет, папа!.. Если ты нарисуешь солдата маленьким, то у него не будет видно глаз».
Ребёнок обладает не логическим, а образным мышлением, наподобие того, каким наделена у Толстого Наташа Ростова. И мышление это, по сравнению со схематизмом взрослого, логического восприятия, имеет неоспоримые преимущества.
Когда умаявшийся прокурор сочиняет заплетающимся языком сказку о старом царе и его наследнике, маленьком принце, хорошем мальчике, который никогда не капризничал, рано ложился спать, но имел один недостаток — он курил, то Серёжа настораживается, а едва заходит речь о смерти принца от курения, глаза мальчика подёргиваются печалью, и он говорит упавшим голосом: «Не буду я больше курить...»
Весь рассказ — торжество конкретно-чувственного над абстрактным, образного над логическим, живой полноты бытия над мёртвой схемой и обрядом, искусства над сухой наукой. И прокурор вспомнил «себя самого, почерпавшего житейский смысл не из проповедей и законов, а из басен, романов, стихов...»
Повесть «Степь» как итог творчества Чехова 80-х годов. В рассказах Чехова о детстве зреет художественная мысль писателя о неисчерпаемых возможностях человеческой природы, остающихся невостребованными в современном мире. Художественным итогом его творчества эпохи 80-х годов явилась повесть «Степь», развивающая и углубляющая детскую тему. Внешне «Степь» — история деловой поездки: купец Кузьмичов и отец Христофор едут в город через степь продавать шерсть. С ними вместе мальчик Егорушка, которого они должны определить в гимназию. Его взрослые спутники — деловые, скучноватые люди. Кузьмичову и во сне снится шерсть, он торгует даже в сновидениях. Коммерческая тем тянется через всю повесть. «Выпив молча стаканов шесть, Кузьмичов расчистил перед собой на столе место, взял мешок... и потряс им. Из мешка посыпались на стол пачки кредитных бумажек». Выросла огромная куча денег, от которой исходил «противный запах гнилых яблок и керосина». Ради этой «кучи» кружит по степи другой делец, Варламов, который изводит громадные природные богатства степи в пачки противно пахнущих купюр.
В повести разыгрывается конфликт между живой степью и барышами, между степной природой и мёртвой цифрой, извлекаемой из неё. Активна в этом конфликте природа. Первые страницы повести передают тоску бездействия, тоску застоявшихся, сдавленных сил. Много говорится о зное, о скуке. Как будто «степь сознаёт, что она одинока, что богатство её и вдохновение гибнут даром для мира, никем не воспетые и никому не нужные...» Песня женщины в степи, «тихая, тягучая и заунывная, похожая на плач», сливается с жалобой природы, «что она ни в чём не виновата, что солнце выжгло её понапрасну», «что ей страстно хочется жить».
Постепенно жалобные и тоскливые ноты уступают место грозным и предупреждающим. Степь копит силы, чтобы в один прекрасный день свергнуть ненавистное ей иго тесноты и духоты. «Что-то необыкновенно широкое, размашистое и богатырское тянулось по степи, вместо дороги... Своим простором она возбудила в Егорушке недоумение и навела его на сказочные мысли. Кто по ней ездит? Кому нужен такой простор? Непонятно и странно. Можно, в самом деле, подумать, что на Руси ещё не перевелись громадные, широко шагающие люди, вроде Ильи Муромца... И как бы эти фигуры были к лицу степи и дороге, если бы они существовали!»
Степь отторгает от своих просторов мулких, суетных людей вроде торговца Варламова и купца Кузьмичова. А за степным простором незаметно для читателей встаёт образ «прекрасной и суровой родины». История, как и природа, умеет выходить сама из собственного застоя. Разражается гроза, как самоочищение, бунт степи против ига, под которым она находилась, и выход в полнокровную, свободную жизнь. «Раздался новый удар, такой же сильный и ужасный. Небо уже не гремело, не грохотало, а издавало сухие, трескучие, похожие на треск сухого дерева звуки...
«Трах! тах! тах!» — понеслось над его головой, упало под воз и разорвалось. — «Ррра!&187;
Глаза опять нечаянно открылись, и Егорушка увидел новую опасность: за возом шли три громадных великана с длинными пиками. Молния блеснула на остриях их пик и очень явственно осветила их фигуры. То были люди громадных размеров, с закрытыми лицами, поникшими головами и с тяжёлой поступью...
— Дед, великаны! — крикнул Егорушка, плача».
Так на грозовом распаде в детском сознании Егорушки великанами видятся русские мужики, державшие на плечах не пики, а железные вилы. Образ степи, не теряя бытового жизнеподобия, наполняется у Чехова грозными предвидениями и предчувствиями. Между степью и людьми из народа возникает художественная связь. Озорной и диковатый мужик Дымов, восклицающий на весь степной простор: «Скушно мне!» — сродни природе, которая «как будто что-то предчувствовала и томилась», сродни «оборванной и разлохмаченной туче», имеющей «какое-то пьяное, озорническое выражение».
К жизни степи глухи Кузьмичов и отец Христофор. Но её тонко чувствуют во всей игре звуков, запахов и красок люди из народа и близкое к ним детское существо Егорушки. Душа народа и душа ребёнка столь же полны и богаты возможностями, столь же широки и неисчерпаемы, как и вольная степь, как и стоящая за нею чеховская Россия. В повести торжествует чеховский оптимизм, вера в естественный ход жизни, который приведёт людей к торжеству правды, добра и красоты. Предчувствие перемен, таинственное ожидание счастья — мотивы, которые получат широкое развитие в творчестве Чехова 90-х годов — начала 900-х годов.
На исходе 80-х годов Чехов испытал неудовлетворённость собственными «малыми делами» — медицинской практикой в провинции, строительством школ и библиотек. Появилось дерзкое желание пуститься в далёкое и трудное путешествие на самый край русской земли — на остров Сахалин. Выбор был не случайным. «Сахалин, — писал Чехов, — это место невыносимых страданий, на какие только бывает способен человек, вольный и подневольный», место, где «мы сгноили в тюрьмах миллионы людей, сгноили зря, без рассуждения, варварски...»
В апреле 1890 года Чехов через Казань, Пермь, Тюмень и Томск отправился в изнурительную поездку к берегам Тихого океана. Уже больной чахоткой, в весеннюю распутицу он проехал на лошадях четыре с половиной тысячи вёрст и лишь в конце июля прибыл на Сахалин. Здесь в течение трёх месяцев он объездил остров, провёл поголовную перепись всех сахалинских жителей и составил около 10 тысяч статистических карточек, охватывающих всё население острова.
«Боже мой, как богата Россия хорошими людьми!» — вот итог беспримерного путешествия, покрывающий впечатления жуткие и тяжёлые, связанные с жизнью каторжных и ссыльных, с административным произволом властей. «На этом берегу Красноярск, самый лучший и красивейший из всех сибирских городов... Я стоял и думал: какая полная, умная и смелая жизнь осветит со временем эти берега!» «Люди на Амуре оригинальные, жизнь интересная... Последний ссыльный дышит на Амуре легче, чем самый первый генерал в России.»
Путешествие на остров Сахалин явилось важным этапом на пути гражданского возмужания его таланта. Была написана книга очерков «Остров Сахалин», которой Чехов не без основания гордился, утверждая, что в его «литературном гардеробе» появился «жёсткий арестантский халат».
Писатель вскрыл такие злоупотребления тюремной и каторжной администрации, которые обеспокоили само правительство, назначившее специальную комиссию для расследования положения ссыльнокаторжных на Сахалине.
Рассказы о людях, претендующих на знание настоящей правды. Вскоре после поездки, в 1892 году, Чехов поселился под Москвой в усадьбе Мелихово. Попечитель сельского училища, он на свои средства построил школу, боролся с холерной эпидемией, помогал голодающим. После Сахалина изменилось его творчество: всё решительнее обращается он к общественным проблемам, к политическим вопросам, волновавшим современников. Только делает это Чехов так, что постоянно слышит от критиков упрёки в аполитичности, потому что борется против политических «ярлыков», которые донашивают на исходе XIX века его современники. Популярные среди интеллигенции 90-х годов общественные идеи не удовлетворяют Чехова своей догматичностью, несоответствием усложнившейся жизни. Чехов ищет «общую идею» от противного, методически отбрасывая мнимые решения.
В повести «Дуэль», написанной сразу же после путешествия, Чехов заявляет, что в России «никто не знает настоящей правды», а всякие претензии на знание её оборачиваются прямолинейностью и нетерпимостью. Драма героев повести заключена в убеждённости, что их идеи верны и непогрешимы. Таков дворянин Лаевский, превративший в догму свою разочарованность и неудовлетворённость. В позе разочарованного человека он застыл настолько, что утратил непосредственное чувство живой земли. Он не живёт, а выдумывает себя, играя роли полюбившихся ему литературных типов: «Я должен обобщать каждый свой поступок, я должен находить объяснение и оправдание своей нелепой жизни в чьих-нибудь теориях, в литературных типах, в том, например, что мы, дворяне, вырождаемся, и прочее... В прошлую ночь, например, я утешал себя тем, что всё время думал: ах, как прав Толстой, безжалостно прав!» Каждый поступок, каждое душевное движение Лаевский подгоняет под готовый литературный трафарет: «Своею нерешительностью я напоминаю Гамлета, — думал Лаевский дорогой. — Как верно Шекспир подметил! Ах, как верно!» И даже отношения с любимой женщиной лишаются у него сердечной непосредственности, приобретают отражённый, «литературный» характер: « На этот раз Лаевскому больше всего не понравилась у Надежды Фёдоровны её белая, открытая шея и завитушки волос на затылке, и он вспомнил, что Анне Карениной, когда она разлюбила мужа, не понравились прежде всего его уши, и подумал: «Как это верно! как верно!»»
Противник Лаевского фон Корен — пленник другой, дарвинистской идеи. Он верит, что открытый Дарвином в кругу животных и растений закон борьбы за существование действует и в отношениях между людьми, где сильный с полным правом торжествует над слабым. «Самосозерцание доставляло ему едва ли не большее удовольствие, чем осмотр фотографий или пистолета в дорогой оправе. Он был очень доволен и своим лицом, и красиво подстриженной бородкой, и широкими плечами, которые служили очевидным доказательством его хорошего здоровья и крепкого сложения». В глазах «дарвиниста» фон Корена «разочарованный» Лаевский — слизняк, существо неполноценное. «Первобытное человечество было охраняемо от таких, как Лаевский, борьбой за существование и подбором; теперь же наша культура значительно ослабила борьбу и подбор, и мы должны сами позаботиться об уничтожении хилых и негодных, иначе, когда Лаевские размножатся, цивилизация погибнет, и человечество выродится совершенно. Мы будем виноваты.
— Если людей топить и вешать, — сказал Самойленко, — то к чёрту твою цивилизацию, к чёрту человечество! К чёрту! Вот что я тебе скажу: ты учёнейший, величайшего ума человек и гордость отечества, но тебя немцы испортили. Да, немцы! Немцы!»
Убеждённость Лаевского и фон Корена в безупречности собственных догм порождает отчуждение и ненависть, разбивает жизни, сеет вокруг несчастья. Осуждая догматиков, глухих к сложности жизни, Чехов поэтизирует людей бессознательной, интуитивной гуманности, воспринимающих жизнь непосредственно, всею полнотою человеческих чувств. Это нравственно чистые, бескорыстные простаки — доктор Самойленко, дьякон Победов.
«« Славная голова! — думал дьякон, растягиваясь на соломе и вспоминая о фон Корене. — Хорошая голова, дай Бог здоровья. Только в нём жестокость есть...»
За что он ненавидит Лаевского, а тот его? За что они будут драться на дуэли? Если бы они с детства знали такую нужду, как дьякон, если бы они воспитывались в среде невежественных, черствых сердцем, алчных до наживы... людей, то как бы они ухватились друг за друга, как бы охотно прощали взаимно недостатки и ценили бы то, что есть в каждом из них. Ведь даже внешне порядочных людей так мало на свете!.. Вместо того, чтобы от скуки и по какому-то недоразумению искать друг в друге вырождения, вымирания, наследственности и прочего, что мало понятно, не лучше ли им спуститься пониже и направить ненависть и гнев туда, где стоном гудят целые улицы и грубого невежества, алчности, попрёков, нечистоты, ругани, женского визга...»
Именно благодаря этим нравственно чистым людям, за голосами которых скрывается автор, расстраивается дуэль и антагонисты духовно прозревают, побеждая «величайшего из врагов человеческих — гордость». «Да, никто не знает настоящей правды...» — думал Лаевский, с тоской глядя на беспокойное тёмное море. «Лодку бросает назад, — думал он, — делает она два шага вперёд и шаг назад, но гребцы упрямы, машут неутомимо вёслами и не боятся высоких волн. Лодка идёт всё вперёд и вперёд, вот уже её и не видно, а пройдёт с полчаса, и гребцы ясно увидят пароходные огни, а через час будут уже у пароходного трапа. Так и в жизни... В поисках за правдой люди делают два шага вперёд, шаг назад. Страдания, ошибки и скука жизни бросают их назад, но жажда правды и упрямая воля гонят вперёд и вперёд. И кто знает? Быть может, доплывут до настоящей правды...»
Главными врагами в творчестве зрелого Чехова являются человеческое самодовольство, близорукая удовлетворённость усечёнными, враждебными реальной полноте жизни общественными идеями и теориями. Вспомним, что в эпоху духовного бездорожья в России стали особенно популярными идеи либерального народничества. Некогда радикальное, революционное, это общественное течение сошло на мелкий реформизм, исповедуя теорию «малых дел». Ничего плохого в этом не было, и 80-90-е годы стали временем беззаветного труда целого поколения русской интеллигенции по благоустройству провинциальной, уездной Руси. В теории «малых дел» самому Чехову была дорога глубокая вера в культуру и плодотворность просветительской работы на селе, было дорого стремление насаждать блага культуры в самых глухих уголках родной земли. Чехов был другом и даже, в известном смысле, певцом этих скромных российских интеллигентов, мечтающих превратить страну в цветущий сад. Он глубоко сочувствовал гордым словам провинциального врача Астрова, героя пьесы «Дядя Ваня»: «Когда я прохожу мимо крестьянских лесов, которые я спас от порубки, или когда я слышу, как шумит мой молодой лес, посаженный моими руками, я сознаю, что климат немножко и в моей власти и что если через тысячу лет человек будет счастлив, то в этом немножко буду виноват и я». Сам Чехов, поселившись с 1898 года по настоянию врачей в Ялте, с нескрываемой гордостью говорил А.И.Куприну: «Ведь тут был пустырь и нелепые овраги... А я вот пришёл и сделал из этой дичи красивое культурное место».
Тем не менее в повести «Дом с мезонином» Чехов по казал, что при известных обстоятельствах может быть ущербной и теория «малых дел». В повести ей служит Лида Волчанинова, девушка красивая и благородная, самоотверженно преданная делу возрождения культуры на селе. Главная беда героини заключается в свойственном русском человеку стремлении обожествлять ту или иную истину, не считаясь с тем, что любая истина человеческая не может быть абсолютно совершенной, так как не совершенен и сам человек. В повести сталкиваются друг с другом две общественные позиции. Одну исповедует художник, другую — беззаветная труженица Лида. С точки зрения художника, деятельность Лиды бессмысленна, ибо либеральные полумеры — это штопанье тришкина кафтана: коренных противоречий народной жизни с их помощью не разрешить: «По-моему, медицинские пункты, школы, библиотечки, аптечки, при существующих условиях, служат только порабощению. Народ опутан цепью великой, и вы не рубите этой цепи, а лишь прибавляете новые звенья — вот вам моё убеждение».
Ответ Лиды как будто бы справедлив и исполнен чувства собственного достоинства: «Я спорить с вами не стану, — сказала Лида, опуская газету. — Я уже это слышала. Скажу вам только одно: нельзя сидеть сложа руки. Правда, мы не спасаем человечества и, быть может, во многом ошибаемся, но мы делаем то, что можем, и мы — правы».
Чехов не навязывает нам свою точку зрения на спор между героями, призывая читателей к размышлению. Правда есть и в словах художника, и в ответе Лиды, обе спорящие стороны до известной степени правы. Но беда героев заключается в том, что каждый из них претендует на монопольное владение истиной, а потому плохо слышит другого, с раздражением принимает любое возражение.
Разве можно признать за абсолютную истину те рецепты спасения человечества, которые в споре с правдою Лиды предлагает художник? «Если бы все мы, городские и деревенские жители, все без исключения, согласились поделить между собою труд, который затрачивается вообще человечеством на удовлетворение физических потребностей, то на каждого из нас, быть может, пришлось бы не более двух-трёх часов в день.» Слов нет, эти мысли благородны, но лишь в качестве необходимой человеку мечты — «золотых снов человечества». Ведь прежде чем развернуть в деревнях университеты, надо научить сельских ребятишек читать и писать.
Отстаивая право на мечту, верную спутницу искусства, художник слишком нетерпим к «злобе дневи», к повседневному, прозаическому труду. А такая нетерпимость провоцирует и Лиду на крайние высказывания. Разве можно согласиться с Лидой и принять за истину её выпад: «Перестанем же спорить, мы никогда не споёмся, так как самую несовершенную из всех библиотечек и аптечек, о которых вы только что отзывались так презрительно, я ставлю выше всех пейзажей в свете»?
Нарастающая между героями взаимная неприязнь и нетерпимость угрожает хрупкому веществу жизненной правды не только в них самих; она несёт беду и окружающим их людям. В мире самодовольных полуправд гибнет чистое и святое чувство любви художника к младшей сестре Лиды Волчаниновой с ласковым прозвищем Мисюсь. «Мисюсь, где ты?» — таким вопросом-укором завершается повествование. Любовь покидает мир, в котором люди одержимы претензиями на исключительное право владения истиной и забывают мудрую, предостерегающую от самодовольства чеховскую мысль: «никто не знает настоящей правды».
Трагедия доктора Рагина. В 90-е годы Чехова тревожит не только догматическое отношение человека к истине, которое может причинить России много бед. Оборотной стороной догматической активности является общественная пассивность. На эту тему Чехов написал рассказ «Палата №6», который по праву считается вершиной его реализма.
Палата №6 — это флигель для умалишённых в провинциальной больнице. И одновременно это образ-символ русской полицейской государственности. Присмотримся внимательно к описанию палаты — оно как бы раздваивается: то ли это сумасшедший дом, то ли тюрьма. Реализм на грани символа торжествует и в портретах обитателей палаты. Вот сторож Никита: «суровое, испитое лицо, нависшие брови, придающие лицу выражение степной овчарки». У Никиты лицо-символ, лицо, типичное и в больнице для умалишённых, и в тюрьме, и в полицейской будке.
Столь же многозначительны и характеры больных. Таков Громов, российский интеллигент, страдающий манией преследования: «Достаточно малейшего шороха в сенях или крика на дворе, чтобы он поднял голову и стал прислушиваться: не за ним ли это идут? Не его ли ищут?» Перед нами болезнь, в концентрированном виде вместившая в себя вековые беды вольнодумной русской интеллигенции, вековую судьбу преследуемой, объявляемой вне закона и здравого смысла, но живой и упорной русской мысли.
Не случаен в рассказе и другой мотив: в заведомо извращённом мире, живущем бездумно, по инерции, нормальным оказывается сумасшедший человек. Громов, пожалуй, самая честная и благородная личность в чеховском произведении. Он один наделён острой реакцией на зло и неправду. Он один протестует против насилия, попирающего правду. Он один верит в прекрасную жизнь, которая со временем воцарится на земле.
Антиподом Громова является доктор Рагин. Этот человек — воплощённое спокойствие и равнодушие к мирскому треволнению. Он оправдывает свою пассивность философски. Рагин убеждён, что общественные перемены бесполезны: зло в мире неискоренимо, его сумма пребывает в жизни неизменной, а потому нет никакого смысла бороться с ним.
Единственный достойный человека выход — уйти в себя, в свой внутренний мир. Свободное мышление — и полное презрение к суете мирской!
Громов возмущён такими рассуждениями Рагина: «Удобная философия... и совесть чиста, и мудрецом себя чувствуешь». Но удобна она лишь до поры до времени и при благоприятных жизненных обстоятельствах. «Страдания презираете, — продолжает Громов, — а небось прищеми вам дверью палец, так, заорёте во всё горло!»
Беседы Рагина с Громовым подслушивает сослуживец доктора и строчит на него политический донос. А поскольку искони политическая неблагонадёжность в России отождествлялась с сумасшествием (вспомним судьбу Чаадаева в жизни и Чацкого в литературе), Рагин объявляется сумасшедшим и попадает в палату №6. Наступает предсказанное Громовым возмездие за его «удобную» философию.
Герой становится жертвой собственного попустительства, ему дается шанс на практике проверить свои принципы, свою правоту.
В палате для умалишённых наступает запоздавшее прозрение.
Рагин не выдерживает, он хочет убить сторожа Никиту, бежать, восстановить справедливость. Он действительно «кричит по всё горло». Но с протестом и бунтом герой опоздал.
И в финале рассказа Рагин умирает от железных кулаков Никиты и сопутствующего им апоплексического удара.
Чехов обличает в рассказе общественную пассивность русской интеллигенции. Он считает, что природе человека присуща живая реакция на зло, иногда безотчётная и стихийная. Она неудержима и законна даже и в том случае, если ясные средства борьбы с этим злом ещё не найдены.
Символический смысл чеховского рассказа почувствовал и одарённейший русский писатель Н.С.Лесков: «Всюду палата №6. Это — Россия... Чехов сам не думал того, что написал (он мне говорил это), а между тем это так. Палата — это Русь!»
Деревенская тема. Повести «Мужики» и «В овраге». Тема всеобщего неблагополучия и неустроенности, обветшалости коренных основ русской жизни пронизывает большинство произведений зрелого Чехова. В это время он обращается к изображению русской деревни в двух повестях: «Мужики» и «В овраге». К жизни деревни русские писатели до Чехова подходили с особой меркой, деревенская тема была заповедной для русской литературы. Деревня с общинным владением землёй спасала Герцена и Чернышевского, а потом целое поколение революционных народников от сомнений относительно русской социалистической революции. На поклон к мужику шли Толстой и Достоевский, Тургенев и Некрасов. Правда, в поздней драме «Власть тьмы» Толстой уже показал картину распада патриархальной нравственности в деревне. Но среди невежества и духовной тьмы он всё ещё находил светлого Акима, помнящего о душе. Из деревни пробивался у Толстого свет морального очищения и спасения.
Чехов, обратившись к крестьянской теме в повести «Мужики», не увидел в жизни крестьянина ничего исключительного. Общая нелепость жизни, всероссийская её неустроенность в деревне Чехова принимает лишь более открытые и страшные формы. Отношения в деревне обнажают суть этой бессмысленности более наглядно и откровенно. Царящее во всём мире пустословие в деревне оборачивается упрощённой его разновидностью сквернословием. Всеобщее недовольство жизнью вырождается в пьянство. А невежество принимает здесь удручающие формы. Мужики любят Священное Писание, но не как понятную им книгу, а как таинственную «умственность», «образованность»: загадочное слово «дондеже» вызывает умиление и всеобщие слёзы.
«Прежде, лет 15-20 назад и ранее, разговоры в Жукове были гораздо интереснее. Тогда у каждого старика был такой вид, как будто он хранил какую-то тайну, что-то знал и чего-то ждал; говорили о грамоте с золотою печатью, о разделах, о новых землях, о кладах, намекали на что-то; теперь же у жуковцев не было никаких тайн, вся их жизнь была как на ладони, у всех на виду, и могли они говорить только о нужде и кормах, о том, что нет снега.»
Земельное утеснение и нищета сопровождаются духовным оскудением народа. «В переднем углу, возле икон, были наклеены бутылочные ярлыки и обрывки газетной бумаги — это вместо картин». «По случаю гостей поставили самовар. От чая пахло рыбой, сахар был огрызанный и серый, по хлебу и посуде сновали тараканы; было противно пить, и разговор был противный — всё о нужде да о болезнях».
Но и этот погрязший во тьме физического и духовного обнищания мир изредка посещают светлые видения. «Это было в августе, когда по всему уезду, из деревни в деревню, носили Живоносную. В тот день, когда её ожидали в Жукове, было тихо и пасмурно. Девушки ещё с утра отправились навстречу иконе в своих ярких нарядных платьях и принесли её под вечер, с крестным ходом, с пением, и в это время за рекой трезвонили. Громадная толпа своих и чужих запрудила улицу; шум, пыль, давка... И старик, и бабка, и Кирьяк — все протягивали руки к иконе, жадно глядели на неё и говорили, плача:
— Заступница, Матушка! Заступница!
Все как будто вдруг поняли, что между землёй и небом не пусто, что не всё ещё захватили богатые и сильные, что есть ещё защита от обид, от рабской неволи, от тяжкой, невыносимой нужды, от страшной водки.
— Заступница, Матушка! — рыдала Марья. — Матушка!»
И как ни сурова, как ни длинна была зима, она всё-таки кончилась. Потекли ручьи, запели птицы. «Весенний закат, пламенный, с пышными облаками, каждый вечер давал что-нибудь необыкновенное, новое, невероятное, именно то самое, чему не веришь потом, когда эти же краски и эти же облака видишь на картине.
Журавли летели быстро-быстро и кричали грустно, будто звали с собою. Стоя на краю обрыва, Ольга подолгу смотрела на разлив, на солнце, на светлую, точно помолодевшую церковь, и слёзы текли у неё и дыхание захватывало оттого, что страстно хотелось уйти куда-нибудь, куда глаза глядят, хоть на край света.»
Так появляется в финалах поздних чеховских произведений проблеск веры и надежды на иную жизнь, лёгкое дыхание.
Повесть «В овраге» переносит действие в село Уклеево, «то самое, где дьячок на похоронах всю икру съел». «Жизнь ли была так бедна здесь, или люди не умели подметить ничего, кроме этого неважного события, происшедшего десять лет назад, а только про село Уклеево ничего другого не рассказывали.»
Духовная и физическая нищета народа осложняется в этой повести проникающим в сельскую жизнь буржуазным хищничеством, которое принимает на Руси формы какого-то дремучего, бесстыдного варварства. «От кожевенной фабрики вода в речке часто становилась вонючей; отбросы заражали луг, крестьянский скот страдал от сибирской язвы, и фабрику приказано было закрыть. Она считалась закрытой, но работала тайно с ведома станового пристава и уездного врача, которым владелец платил по десяти рублей в месяц.»
Отравляющий обман становится нормой существования в семье сельского лавочника Григория Цыбукина. Старший сын его Анисим, служащий в городе в полиции, присылает письма, написанные чьим-то чужим почерком и полные выражений, каких Анисим никогда в разговоре не употреблял: «Любезные папаша и мамаша, посылаю вам фунт цветочного чаю для удовлетворения вашей физической потребности».
За фальшивыми словами следуют фальшивые деньги, которые привёз Анисим в дом Цыбукиных, и вот уже старик отец не может разобрать, какие у него деньги настоящие, а какие фальшивые. «И кажется, что все они фальшивые.» Фальшь пропитала всё в семействе Цыбукиных, и когда мать Варвара сетует на всеобщий обман и опасается грядущего наказания, сын Анисим отвечает: «Бога-то ведь всё равно нет, мамаша. Чего уж там разбирать!» Так в повести возникает связь с романом Достоевского «Братья Карамазовы», пробуждается память об известном афоризме Ивана: «если Бога нет — то всё позволено».
Олицетворением ядовитого хищничества является жена одного из сыновей Цыбукина: «У Аксиньи были серые наивные глаза, которые редко мигали, и на лице постоянно играла наивная улыбка. И в этих немигающих глазах, и в маленькой голове на длинной шее, и в её стройности было что-то змеиное; зелёная, с жёлтой грудью, с улыбкой, она глядела, как весной из молодой ржи глядит на прохожего гадюка, вытянувшись и подняв голову». И злодейства свои она творит наивно, без умысла, без осознании греха. Ещё в самом начале повести обращает на себя внимание такая деталь: самовар в семье Цыбукиных кипит и гудит на кухне, «предсказывая что-то недоброе. И вот Аксинья обливает кипятком ребёнка Липы, младшей невестки старика Цыбукина, выделившего маленькому внуку Никифору долю наследства.
«Взяла мою землю, так вот же тебе!» Сказавши это, Аксинья схватила ковш с кипятком и плеснула на Никифора.
После этого послышался крик, какого ещё никогда не слыхали в Уклееве, и не верилось, что небольшое, слабое существо, как Липа, может кричать так. И на дворе вдруг стало тихо. Аксинья прошла в дом, молча, со своей прежней наивной улыбкой.»
Но и в этом буднично-преступном кошмаре деревенской жизни Чехов замечает нечто похожее на проблески человечности, на обещание добра, истины и красоты. Эти проблески бывают в пейзажных зарисовках, вкраплённых в текст, когда вдруг покажется людям, что «кто-то смотрит с высоты неба, из синевы, оттуда, где звёзды, видит всё, что происходит в Уклееве, сторожит. И как ни велико зло, всё же ночь тиха и прекрасна, и всё же в Божьем мире правда есть и будет, такая же тихая и прекрасная, и всё на земле только ждёт, чтобы слиться с правдой, как лунный свет сливается с ночью».
В кульминации повести, когда смиренная несчастная Липа возвращается из земской больницы с мёртвым ребёночком на руках, появляются нотки трогательной веры в добро, мотив грустной сказки. Кругом «было только поле, небо со звёздами, да шумели птицы, мешая друг другу спать. И коростель кричал, казалось, на том самом месте, где был костёр.
Но прошла минута, и опять были видны и подводы, и старик, и длинный Вавила. Телеги скрипели, выезжая на дорогу.
— Вы святые? — спросила Липа у старика.
— Нет. Мы из Фирсанова».
Наивный вопрос Липы не вызывает у мужиков ни тени смущения: они не святые, они из Фирсанова. Но ведь это же значит, что явление святых в дольнем мире крестьянском допускается как вполне реальный, никакого удивления не вызывающий факт.
Чеховский оптимизм торжествует и далее, когда Липа задаёт попутному мужику вопрос, перекликающийся со знаменитым вопросом Ивана Карамазова о причинах страданий детей:
«— И скажи мне, дедушка, зачем маленькому перед смертью мучиться? Когда мучается большой человек, мужик или женщина, то грехи прощаются, а зачем маленькому, когда у него нет грехов? Зачем?
— А кто ж его знает! — ответил старик. Проехали с полчаса молча.
— Всего знать нельзя, зачем да как, — сказал старик. — Птице положено не четыре крыла, а два, потому что и на двух лететь способно; так и человеку положено знать не всё, а только половину или четверть. Сколько надо ему знать, чтоб прожить, столько и знает...
...Твоё горе с полгоря. Жизнь долгая — будет ещё и хорошего, и дурного, всего будет. Велика матушка Россия! — сказал он и поглядел в обе стороны. — Я во всей России был и всё в ней видел, и ты моему слову верь, милая. Будет и хорошее, будет и дурное.»
В отличие от Достоевского Чехов не пытается дать прямой ответ на роковой вопрос. Мудрый старик указывает на пределы человеческого разума, неспособного охватить в жизни всё. За этими пределами — царство тайны, недоступное человеку. Но в тайне мира и заключается особая красота, скрываются многообещающие загадки. Старик переключает внимание Липы от мира горнего к миру дольнему. Он говорит о богатстве и многообразии жизни, вмещающей в себя не только зло, но и добро. И судить о жизни можно правильно лишь тогда, когда ощущаешь её бескрайность, полноту и неисчерпаемость.
Чем шире раздвигались в поэтическом сознании Чехова горизонты «великой матушки России», тем беспощаднее становился суд писателя над людьми с усечёнными жизненными горизонтами, равнодушными к богатству и красоте мира Божия, ограничившими себя кругом мелких, обывательских интересов.
«Маленькая трилогия». В поздних произведениях Чехова автор становится более активным: он изображает мир скучных людей, допуская гротескные преувеличения, нарушая бытовое правдоподобие. Нарастает масштаб художественного обобщения: за бытом проступает бытие, за фактами повседневности — жизнь в её коренных основах. Эти перемены ощутимы в знаменитых рассказах Чехова 1898 года — «Человек в футляре», «Крыжовник» и «О любви», — связанных между собою и получивших название «маленькой трилогии». Эти рассказы посвящены исследованию трёх основных институтов общественной жизни, трёх столпов, на которых она держится: категория власти — «Человек в футляре», категория собственности — «Крыжовник» и категория семьи — «О любви». В совокупности три этих рассказа — чеховское опровержение основ существующего в России общественного строя.
Учитель гимназии Беликов не случайно оказался образом нарицательным, олицетворяющим общественное явление, получившее название «беликовщины». «Он был замечателен тем, что всегда, даже в очень хорошую погоду, выходил в калошах и с зонтиком и непременно в тёплом пальто на вате. И зонтик у него был в чехле, и часы в чехле из серой замши, и когда вынимал перочинный нож, чтоб очинить карандаш, то и нож у него был в чехольчике; и лицо, казалось, тоже было в чехле, так как он всё время прятал его в поднятый воротник. Он носил тёмные очки, фуфайку, уши закладывал ватой... Одним словом, у этого человека наблюдалось постоянное и непреодолимое стремление окружить себя оболочкой, создать себе, так сказать, футляр, который уединил бы его, защитил бы от внешних влияний. Действительность раздражала его, пугала, держала в постоянной тревоге, и, быть может, для того, чтобы оправдать эту свою робость, своё отвращение к настоящему, он всегда хвалил прошлое и то, чего никогда не было; и древние языки, которые он преподавал, были для него, в сущности, те же калоши и зонтик, куда он прятался от действительной жизни.»
Обратим внимание, как от бытовых вещей, предметов домашнего обихода образ «футляра» движется, набирает силу и превращается в «футлярный» образ мысли, вновь замыкающийся в финале на калошах и зонтике. Создаётся гротескный образ человека, предающегося «футлярному» существованию, отгородившегося наглухо от живой жизни. А далее Чехов покажет, что учитель гимназии Беликов далеко не безобидный человек. Он давил, угнетал всех на педагогических советах — и ему уступали. Учителя боялись его, и директор боялся. «Вот подите же, наши учителя народ всё мыслящий, глубоко порядочный, воспитанный на Тургеневе и Щедрине, однако же этот человечек, ходивший всегда в калошах и с зонтиком, держал в руках всю гимназию целых пятнадцать лет! Да что гимназию? Весь город!»... Напрашивается недоговорённое Чеховым: «Да что весь город? Всю страну!»
Беликов потому и страшен окружающим его интеллигентам, что своими повадками, своим образом жизни и мысли он воплощает характерные особенности русской государственности с её ненавистью к свободомыслию и страхом перед ним, с её мундирными, полицейскими замашками. Этот Беликов, повторяющий «как бы чего не вышло», ходит по квартирам «и как будто что-то высматривает. Посидит этак, молча, час-другой и уйдёт. Это называлось у него «поддерживать добрые отношения с товарищами»».
Неспроста боятся таких посещений наученные горьким опытом политического сыска русские интеллигенты. Добровольная роль доносчика, фискала Беликову вполне к лицу. Недовольный «вольномыслием» учителя Коваленко, Беликов говорит: «...Я должен буду доложить господину директору содержание нашего разговора... в главных чертах. Я обязан это сделать». И не удивительно, что за последние десять-пятнадцать лет под влиянием таких людей, как Беликов, в городе стали бояться всего. «Боятся громко говорить, посылать письма, знакомиться, читать книги...»
Но проникает в город веяние новых времён. Среди учителей гимназии появляются независимые люди вроде преподавателя истории и географии Коваленко и его сестры Вареньки. «Не понимаю, — говорит Коваленко, — как вы перевариваете этого фискала, эту мерзкую рожу. Эх, господа, как вы можете тут жить! Атмосфера у вас удушающая, поганая. Разве вы педагоги, учителя? Вы чинодралы, у вас не храм науки, а управа благочиния, и кислятиной воняет, как в полицейской будке». С приходом в гимназию таких людей заканчивается век Беликова. Он умирает. И теперь, «когда он лежал в гробу, выражение у него было кроткое, приятное, даже весёлое, точно он был рад, что наконец его положили в футляр, из которого он уже никогда не выйдет. Да, он достиг своего идеала!»
На чём же держалось это ничтожество, стоявшее у власти? Почему весь город дрожал перед этим внутренне мёртвым человеком? Оказывается, на силе привычки, на инерции подчинения, живущей в обывателях этого городка и в читающих Щедрина педагогах. Во время похорон стояла дождливая погода и все учителя гимназии «были в калошах и с зонтами». О многом говорит эта чеховская деталь. Умер Беликов, а «беликовщина» осталась в душах людей. «Вернулись мы с кладбища в добром расположении. Но прошло не больше недели, и жизнь потекла по-прежнему, такая же суровая, утомительная, бестолковая, жизнь, не запрещённая циркулярно, но и не разрешённая вполне; не стало лучше. И в самом деле, Беликова похоронили, а сколько ещё таких человеков в футляре осталось, сколько их ещё будет!»
В финале рассказа звучит гневная тирада собеседника Буркина Ивана Ивановича: «Видеть и слышать, как лгут и тебя же называют дураком за то, что ты терпишь эту ложь; сносить обиды, унижения, не сметь открыто заявить, что ты на стороне честных, свободных людей, и самому лгать, улыбаться, и всё это из-за куска хлеба, из-за тёплого угла, из-за какого-нибудь чинишка, которому грош цена, — нет, больше жить так невозможно!"
Но эти обнадёживающие слова сталкиваются с равнодушной «беликовской» репликой учителя Буркина: ««Ну, уж это вы из другой оперы, Иван Иваныч... Давайте спать». И минут через десять Буркин уже спал».
Рассказ «Крыжовник» открывается описанием просторов России, и у героев возникают мысли о том, «как велика и прекрасна эта страна». «Принято говорить, что человеку нужно только три аршина земли. Но ведь три аршина нужны трупу, а не человеку... Человеку нужно не три аршина земли, не усадьба, а весь земной шар, вся природа, где на просторе он мог бы проявить все свойства и особенности своего свободного духа».
По контрасту с этими мыслями звучит рассказ старого ветеринара Ивана Ивановича о судьбе его брата Николая. Это новый вариант «футлярного» существования, когда все помыслы человека сосредоточиваются на собственности, вся жизнь уходит на приобретение усадьбы с огородом, в котором растёт крыжовник. Николай «недоедал, недопивал, одевался Бог знает как, словно нищий, и всё копил и клал в банк». Он женился на старой, некрасивой вдове, без всякого чувства, только потому, что у неё водились деньжонки, и под старость лет достиг вожделенной цели.
Но что стало с этим человеком? «Вхожу к брату, он сидит в постели, колени покрыты одеялом; постарел, располнел, обрюзг; щёки, нос и губы тянутся вперёд, — того и гляди, хрюкнет в одеяло». Это был уже не робкий бедняга чиновник, а новоявленный барин; говорил он одни только истины, и таким тоном, точно министр: «Образование необходимо, но для народа оно преждевременно», «телесные наказания вообще вредны, но в некоторых случаях они полезны и незаменимы». А по вечерам он с жадностью ел кислый, но зато свой собственный, не купленный крыжовник и всё повторял: «Как вкусно!.. Ах, как вкусно! Ты попробуй!»
«Я соображал: как, в сущности, много довольных, счастливых людей! Какая это подавляющая сила! ...Всё тихо, спокойно, и протестует одна только немая статистика: столько-то с ума сошло, столько-то вёдер выпито, столько-то детей погибло от недоедания... И такой порядок, очевидно, нужен; очевидно, счастливый чувствует себя хорошо только потому, что несчастные несут своё бремя молча, и без этого молчания счастье было бы невозможно. Это общий гипноз. Надо, чтобы за дверью каждого довольного, счастливого человека стоял кто-нибудь с молоточком и постоянно напоминал бы стуком, что есть несчастные, что как бы он ни был счастлив, жизнь рано или поздно покажет ему свои когти, стрясётся беда — болезнь, бедность, потери, и его никто не увидит и не услышит, как теперь он не видит и не слышит других».
«...Не успокаивайтесь, не давайте усыплять себя! Пока молоды, сильны, бодры, не уставайте делать добро! Счастья нет и не должно его быть, а если в жизни есть смысл и цель, то смысл этот и цель вовсе не в нашем счастье, а в чём-то более разумном и великом. Делайте добро!»
Но призыв, обращённый рассказчиком к собеседникам, остаётся неразделённым. «Рассказ Ивана Ивановича не удовлетворил ни Буркина, ни Алехина». «Однако пора спать, — сказал Буркин, поднимаясь. — Позвольте пожелать вам спокойной ночи». Не спал только Иван Иванович, да «дождь стучал в окна всю ночь»...
В рассказе «О любви» живое, искреннее, таинственное чувство губится самими любящими сердцами, приверженными к «футлярному» существованию. Они боятся всего, что могло бы открыть их тайну им же самим. Героиня боится нарушить покой безлюбовного семейного существования, «футляром» которого она дорожит. Герой не может порвать с будничной жизнью преуспевающего помещика, бескрылой и скучной: «Куда бы я мог увести её? Другое дело, если бы у меня была красивая, интересная жизнь, если б я, например, боролся за освобождение родины или был знаменитым учёным, артистом, художником, а то ведь из одной обычной, будничной обстановки пришлось бы увлечь её в другую такую же или ещё более будничную».
В мире усечённого существования нет места «таинству великому», каким является любовь. И лишь когда наступила разлука, со жгучей болью в сердце герой понял, «как ненужно, мелко и как обманчиво было» всё то, что им мешало любить. Люди «маленькой трилогии» многое понимают. Они осознали безысходный тупик «футлярной» жизни. Но их прозрения чуть-чуть запаздывают. Инерция беликовского существования держит в плену их души, за праведными словами не приходит черёд праведных дел: жизнь никак не меняется, оставаясь «не запрещённой циркулярно, но и не разрешённой вполне». Показывая исчерпанность и несостоятельность всех старых устоев русской жизни, Чехов не скрывает и трудностей, которые подстерегают Россию на пути обретения духовной свободы.
От Старцева к Ионычу. Страшное зло омертвения человеческих душ, погружённых в тину обывательщины, обнажается Чеховым в рассказе «Ионыч». Семья Туркиных, слывущая в городе С. «самой образованной и талантливой», олицетворяет мир, потерявший красные кровяные шарики, уже обречённый на бесконечное повторение одного и того же, как заигранная граммофонная пластинка. Отец семейства «всё время говорил на своём необыкновенном языке, выработанном долгими упражнениями в остроумии и, очевидно, давно уже вошедшем у него в привычку: большинский, недурственно, покорчило вас благодарю». Призрачная, жутковатая имитация юмора, мёртвый скелет его... Мать, Вера Иосифовна, сочиняющая бездарные опусы о том, чего не бывает в жизни. Дочь, Катерина, по воле родителей перекрещённая в мещанского «Котика», играющая на рояле так, как будто упорно старается вколотить клавиши внутрь инструмента... Лишь иногда, откуда-то издалека, залетит в этот фальшивый, подражающий жизни мир отголосок жизни истинной. Запоёт в саду соловей, но его песня тут же вытеснится стуком ножей на кухне, предвещающих обильный ужин. Донесётся порой «Лучинушка» из городского сада и напомнит о том, чего нет в этой семье, в романах Веры Иосифовны и что бывает в жизни.
Не свободен от призрачного существования и молодой гость в семье Туркиных доктор Дмитрий Ионович Старцев. «Прекрасно! превосходно!» — восклицают гости, когда Котик заканчивает греметь на рояле, грубо имитируя музыку. «Прекрасно! — скажет и Старцев, поддаваясь общему увлечению. — Вы где учились музыке?.. В консерватории?»
Увы, и для Старцева всё происходящее в доме Туркиных кажется «весельем», «сердечной простотой», «культурой». ««Недурственно», — вспомнил он, засыпая, и засмеялся».
Вялой имитацией живого, молодого чувства становится и любовь Старцева к Екатерине Ивановне. Беспомощные порывы её всё время наталкиваются на внешнее и внутреннее сопротивление. Героиня совершенно глуха к тому, что проснулось в душе Старцева. «Что вам угодно? — спросила Екатерина Ивановна сухо, деловым тоном». Но и Старцев глух к ней, когда видит в избраннице «что-то необыкновенно милое, трогательное своей простотой и наивной грацией». «Приближалась осень, и в старом саду было тихо, грустно и на аллеях лежали тёмные листья. Уже рано смеркалось». Мотив увядания, сопровождающий эту неполноценную любовь, тут не случаен. Ведь и в самом Старцеве что-то жёсткое, косное и тупое тянет вниз, к обывательскому покою, не даёт взлететь на крыльях любви. Мгновение душевного подъёма, пережитое лунной ночью на кладбище у памятника Деметти, сменяется чувством страшной усталости: «Ох, не надо бы полнеть!» Тревоги первого признания сопровождаются раздумьями иного свойства: «А приданого они дадут, должно быть, немало».
Ни любви, ни искусства в истинном смысле этих слов в рассказе нет, но зато в избытке имитация того и другого. Старцев, только что получивший отказ, выходит на улицу и «вздыхает полной грудью», а потом лениво потягивается и говорит: «Сколько хлопот, однако!»
Через ёмкие детали передаётся в рассказе процесс превращения Старцева в Ионыча, заскорузлого собственника, пересчитывающего жёлтые и зелёные бумажки, кладущего их на текущий счёт. Сначала он ходит пешком, потом ездит на паре лошадей с собственным кучером. «Прошло четыре года. В городе у Старцева была уже большая практика. Каждое утро он спешно принимал больных у себя в Дялиже, потом уезжал к городским больным, уезжал уже не на паре, а на тройке с бубенчиками, и возвращался домой поздно ночью. Он пополнел, раздобрел и неохотно ходил пешком, так как страдал одышкой». И вот печальный финал: «Прошло ещё несколько лет. Старцев ещё больше пополнел, ожирел, тяжело дышит и уже ходит, откинув назад голову. Когда он, пухлый, красный, едет на тройке с бубенчиками и Пантелеймон, тоже пухлый и красный, с мясистым затылком, сидит на козлах, протянув вперёд прямые, точно деревянные руки, и кричит встречным «Прррава держи!», то картина бывает внушительная, и кажется, что едет не человек, а языческий бог».
И когда с глубокого жизненного дна, куда опустился Ионыч, автор снова бросает взгляд на семейство Туркиных, нотки трогательной жалости к этим людям вдруг окрашивают повествование. Их семья действительно выделяется на фоне города С., но если они — вершина, то как же низко пала эта нескладная жизнь!
Общая характеристика «новой драмы». Чехову не суждено было написать роман, но жанром, синтезирующим все мотивы его повестей и рассказов, стала «новая драма». Именно в ней наиболее полно реализовалась чеховская концепция жизни, особое её ощущение и понимание.
Чеховские драмы пронизывает атмосфера всеобщего неблагополучия. В них нет счастливых людей. Героям их, как правило, не везёт ни в большом, ни в малом: все они в той или иной мере оказываются неудачниками. В «Чайке», например, пять историй неудачной любви, в «Вишнёвом саде» Епиходов с его несчастьями — олицетворение общей нескладицы жизни, от которой страдают все герои.
Всеобщее неблагополучие осложняется и усиливается ощущением всеобщего одиночества. Глухой Фирс в «Вишнёвом саде» в этом смысле — фигура символическая. Впервые появившись перед зрителями в старинной ливрее и в высокой шляпе, он проходит по сцене, что-то говорит сам с собой, но нельзя разобрать ни одного слова. Любовь Андреевна говорит ему: «Я так рада, что ты ещё жив», а Фирс отвечает: «Позавчера». В сущности, этот диалог — грубая модель общения между всеми героями чеховской драмы. Дуняша в «Вишнёвом саде» делится с приехавшей из Парижа Аней радостным событием: «Конторщик Епиходов после Святой мне предложение сделал», Аня же в ответ: «Я растеряла все шпильки». В драмах Чехова царит особая атмосфера глухоты — глухоты психологической. Люди слишком поглощены собой, собственными делами, собственными бедами и неудачами, а потому они плохо слышат друг друга. Общение между ними с трудом переходит в диалог. При взаимной заинтересованности и доброжелательстве они никак не могут пробиться друг к другу, так как больше «разговаривают про себя и для себя».
У Чехова особое ощущение драматизма жизни. Зло в его пьесах как бы измельчается, проникая в будни, растворяясь в повседневности. Поэтому у Чехова очень трудно найти явного виновника, конкретный источник человеческих неудач. Откровенный и прямой носитель общественного зла в его драмах отсутствует. Возникает ощущение, что в нескладице отношений между людьми в той или иной степени повинен каждый герой в отдельности и все вместе. А значит, зло скрывается в самих основах жизни общества, в самом сложении её. Жизнь в тех формах, в каких она существует сейчас, как бы отменяет самое себя, бросает тень обречённости и неполноценности на всех людей.
Поэтому в пьесах Чехова приглушены конфликты, отсутствует принятое в классической драме чёткое деление героев на положительных и отрицательных. Даже «пророк будущего» Петя Трофимов в «Вишнёвом саде» одновременно и «недотёпа» и «облезлый барин», а выстрел дяди Вани в профессора Серебрякова — промах не только в буквальном, но и в более широком, символическом смысле.
Исторические истоки «новой драмы». На первый взгляд, драматургия Чехова представляет собою какой-то исторический парадокс. И в самом деле, в 90-900-е годы, в период наступления нового общественного подъёма, когда в обществе назревало предчувствие «здоровой и сильной бури», Чехов создаёт пьесы, в которых отсутствуют яркие героические характеры, сильные человеческие страсти, а люди теряют интерес к взаимным столкновениям, к последовательной и бескомпромиссной борьбе. Возникает вопрос: связана ли вообще драматургия Чехова с этим бурным, стремительным временем, в него ли погружены её исторические корни?
Известный знаток драматургии Чехова М.Н.Строева так отвечает на этот вопрос. Драма Чехова выражает характерные особенности начинавшегося на рубеже веков в России общественного пробуждения. Во-первых, это пробуждение становится массовым и вовлекает в себя самые широкие слои русского общества. Недовольство существующей жизнью охватывает всю интеллигенцию от столиц до провинциальных глубин. Во-вторых, это недовольство проявляется в скрытом и глухом брожении, ещё не осознающем ни чётких форм, ни ясных путей борьбы. Тем не менее совершается неуклонное нарастание, сгущение этого недовольства. Оно копится, зреет, хотя до грозы ещё далеко. То здесь, то там вспыхивают всполохи бесшумных зарниц, предвестниц грядущего грома. В-третьих, в новую эпоху существенно изменяется само понимание героического: на смену героизму одиночек идёт недовольство всех. Освободительные порывы становятся достоянием не только ярких, исключительных личностей, но и каждого здравомыслящего человека. Процесс духовного раскрепощения и прозрения совершается в душах людей обыкновенных, ничем среди прочих не выдающихся. В-четвертых, неудовлетворённость своим существованием эти люди начинают ощущать не только в исключительные минуты обострения своих взаимоотношений с миром, но ежечасно, ежесекундно, в самих буднях жизни. Томление, брожение, неуспокоенность становятся фактом повседневного существования людей.
Именно на этих общественных дрожжах, на новой исторической почве и вырастает «новая чеховская драма» со своими особенностями поэтики, нарушающими каноны классической русской и западноевропейской драмы.
Особенности поэтики «новой драмы». Прежде всего Чехов разрушает «сквозное действие», ключевое событие, организующее сюжетное единство классической драмы. Однако драма при этом не рассыпается, а собирается на основе иного, внутреннего единства. Судьбы героев, при всём их различии, при всей их сюжетной самостоятельности, «рифмуются», перекликаются друг с другом и сливаются в общем «оркестровом звучании». Из множества разных, параллельно развивающихся жизней, из множества голосов различных героев вырастает единая «хоровая судьба», формируется общее всем настроение. Вот почему часто говорят о «полифоничности» чеховских драм и даже называют их «социальными фугами», проводя аналогию с музыкальной формой, где звучат и развиваются одновременно от двух до четырёх музыкальных тем, мелодий.
С исчезновением сквозного действия в пьесах Чехова устраняется и классическая одногеройность, сосредоточенность драматургического сюжета вокруг главного, ведущего персонажа. Уничтожается привычное деление героев на положительных и отрицательных, главных и второстепенных, каждый ведет свою партию, а целое, как в хоре без солиста, рождается в созвучии множества равноправных голосов и подголосков.
Чехов приходит в своих пьесах к новому раскрытию человеческого характера. В классической драме герой выявлял себя в поступках и действиях, направленных к достижению поставленной цели. Поэтому классическая драма вынуждена была, по словам Белинского, всегда спешить, а затягивание действия влекло за собой неясность, непрорисованность характеров, превращалось в факт антихудожественный.
Чехов открыл в драме новые возможности изображения характера. Он раскрывается не в борьбе за достижение цели, а в переживании противоречий бытия. Пафос действия сменяется пафосом раздумья. Возникает неведомый классической драме чеховский «подтекст», или «подводное течение». В чём его суть?
Островского не случайно называли реалистом-слуховиком, герои у него целиком и полностью реализуются в слове, и слово это лишено двусмысленности, твёрдо и прочно, как гранит. У героев Чехова, напротив, смыслы слова размыты, люди никак в слово не умещаются и словом исчерпаться не могут. Здесь важно другое: тот скрытый душевный подтекст, который герои вкладывают в слова. Поэтому призывы трёх сестёр «В Москву! В Москву!» отнюдь не означают Москву с её конкретным адресом. Это тщетные, но настойчивые попытки героинь прорваться в иную жизнь с иными отношениями между людьми. То же в «Вишнёвом саде». Во втором акте пьесы в глубине сцены проходит Епиходов — живое воплощение нескладицы и несчастья. Возникает такой диалог:

Любовь Андреевна (задумчиво). Епиходов идёт...
Аня (задумчиво). Епиходов идёт...
Гаев. Солнце село, господа.
Трофимов. Да.

Говорят об Епиходове и о заходе солнца, но лишь формально об этом, а по существу о другом. Души героев через обрывки слов поют о неустроенности и нелепости всей своей несложившейся, обречённой жизни. При внешнем разнобое и нескладице диалога есть внутреннее душевное сближение, на которое откликается в драме какой-то космический звук: «Все сидят, задумались. Тишина. Слышно только, как тихо бормочет Фирс. Вдруг раздаётся отдалённый звук, точно с неба, звук лопнувшей струны, замирающий, печальный».
В драме Чехова умышленно стушёвана речевая индивидуализация языка героев. Речь их индивидуализирована лишь настолько, чтобы она не выпадала из общей тональности драмы. По той же причине речь героев Чехова мелодична, напевна, поэтически напряжённа: «Аня. Я спать пойду. Спокойной ночи, мама». Вслушаемся в эту фразу: перед нами ритмически организованная речь, близкая к чистому ямбу. Такую же роль играет в драмах и столь часто встречающийся ритмический повтор: «Но оказалось всё равно, всё равно». Эта ослабленность излюбленной у Островского речевой индивидуализации и поэтическая приподнятость языка нужны Чехову для создания общего настроения, пронизывающего от начала до конца его драму и сводящего в художественную целостность царящий на поверхности речевой разнобой и абсурд.
Актёры, воспитанные на языке драм Островского, не сразу уловили особенности чеховской поэтики. И потому первая постановка «Чайки» на сцене Александрийского театра в Петербурге в 1896 году потерпела провал. Не овладев искусством интонирования, «подводного течения», актёры играли на сцене абсурд, вызвавший шум, шиканье и крики возмущения в зрительном зале. Только актёры вновь организованного в Москве Художественного театра под руководством К.С.Станиславского и В.И.Немировича-Данченко постигли тайну «новой чеховской драмы» и в 1898 году с триумфом поставили «Чайку», ознаменовавшую рождение нового театра с эмблемой чайки на занавесе.
В таланте чувствовать потаённый драматизм будней жизни Чехову помог во многом русский классический роман, где жизнь раскрывалась не только в «вершинных» её проявлениях, но и во всей сложности её вседневного, неспешного течения. Чехова тоже интересует не итог, а сам процесс медленного созревания драматических начал в повседневном потоке жизни. Это не значит, конечно, что в его пьесах нет столкновений и событий. И то и другое есть и даже в большом количестве. Но особенность чеховского мироощущения в том, что столкновения, конфликты отнюдь не разрешают глубинных противоречий жизни и даже не всегда касаются их, а потому и не подводят итогов, не развязывают тугие жизненные узлы. События в драмах Чехова можно назвать лишь репетицией, лишь проверкой или предварительной подготовкой к тому решительному конфликту, которому пока разыграться не дано, но который наверняка произойдёт в будущем. А пока идёт лишь медленное накопление драматических сил, к решительным поединкам они ещё не готовы.
С таким ощущением жизни связаны особенности сценического движения чеховских драм. Известный специалист по истории «новой драмы» Т.К.Шах-Азизова так характеризует динамику четырёхтактного их построения, напоминающего своеобразную «драматическую симфонию»: «Первый акт начинается с относительно медленного вступления, как бы экспозиции к действию... Движение первого акта довольно быстрое, бодрое, с последовательным наращиванием количества происшествий и действующих лиц, так что к концу акта мы уже знаем всех персонажей с их радостями и горестями, карты открыты и никакой «тайны» нет.
Затем второй акт — замедленный, анданте, движение и общая тональность его приглушены, общий характер — лирическое раздумье, даже элегия, как тихий вечер у Прозоровых, беседы, рассказы о себе. В этом акте психологически подготавливается кульминация — развиваются, усиливаются намеченные вначале настроения и стремления действующих лиц, приобретающие оттенок нетерпеливости, потребности что-то решить, что-то изменить для себя.
Третьи акты у Чехова обычно кульминационные. В них всегда происходит нечто важное... Движение этого акта вообще оживлено и происходит на фоне захватывающих всех событий...
Последний акт необычен по характеру развязки. Движение его замедляется. «Эффект последовательного нарастания заменяется эффектом последовательного спада». Этот спад возвращает действие после взрыва в обычную колею... Будничное течение жизни продолжается. Чехов бросает взгляд в будущее, развязки как завершения человеческих судеб у него нет... Поэтому первый акт выглядит как эпилог, последний — как пролог ненаписанной драмы».
О жанровом своеобразии комедии Чехова «Вишнёвый сад». Чехов назвал «Вишнёвый сад» комедией. В своих письмах он неоднократно и специально подчёркивал это. Но современники воспринимали его новую вещь как драму. Станиславский писал: «Для меня «Вишнёвый сад» не комедия, не фарс — а трагедия в первую очередь». И он поставил «Вишнёвый сад» именно в таком драматическом ключе.
Постановка, несмотря на шумный успех в январе 1904 года, не удовлетворила Чехова: «Одно могу сказать: сгубил мне пьесу Станиславский». Как будто бы дело ясное: Станиславский ввёл в комедию драматические и трагедийные ноты и тем самым нарушил чеховский замысел. Но в действительности всё выглядит гораздо сложнее. Попробуем разобраться, почему.
Не секрет, что жанр комедии вовсе не исключал у Чехова серьёзного и печального. «Чайку», например, Чехов назвал комедией, но это пьеса с глубоко драматическими судьбами людей. Да и в «Вишнёвом саде» драматург не исключал драматической тональности: он заботился, чтобы звук «лопнувшей струны» был очень печальным, он приветствовал грустный финал четвёртого акта, сцену прощания героев, а в письме к актрисе М.П.Лилиной, исполнявшей роль Ани, одобрил слёзы при словах: «Прощай, дом! Прощай, старая жизнь!»
Но в то же время, когда Станиславский обратил внимание, что в пьесе много плачущих, Чехов сказал: «Часто у меня встречаются ремарки «сквозь слёзы», но это показывает только настроение лиц, а не слёзы». В декорации второго акта Станиславский хотел ввести кладбище, но Чехов поправил: «Во втором акте кладбища нет, но оно было очень давно. Две, три плиты, лежащие беспорядочно, — вот и всё, что осталось».
Значит, речь шла не о том, чтобы устранить из «Вишнёвого сада» грустный элемент, а о том, чтобы смягчить его оттенки. Чехов подчёркивал, что грусть его героев часто легковесна, что в их слезах подчас скрывается обычная для слабых и нервных людей слезливость. Сгустив драматические краски, Станиславский, очевидно, нарушил чеховскую меру в соотношении драматического с комическим, грустного со смешным. Получилась драма там, где Чехов настаивал на лирической комедии.
Литературовед А.П.Скафтымов обратил внимание, что все герои чеховской пьесы даются в двойственном освещении. Нельзя не заметить, например, ноток сочувственного отношения автора к Раневской и даже Гаеву. Они настолько очевидны, что некоторые исследователи драматургии Чехова стали говорить о поэтизации автором уходящего дворянства, называли его певцом дворянских гнёзд и даже упрекали в «феодально-дворянской романтике». Но ведь сочувствие Чехова к Раневской не исключает скрытой иронии над её практической беспомощностью, дряблостью характера, инфантилизмом.
Определённые сочувственные ноты есть у Чехова в изображении Лопахина. Он чуток и добр, у него руки интеллигента, он делает всё возможное, чтобы помочь Раневской и Гаеву удержать имение в своих руках. Чехов дал повод другим исследователям говорить о его «буржуазных симпатиях». Но ведь в двойном чеховском освещении Лопахин далеко не идеален: в нём есть деловая прозаическая бескрылость, он не способен увлекаться и любить, в отношениях с Варей Лопахин, подобно Дмитрию Старцеву, комичен и неловок. Наконец, он и сам недоволен своей жизнью и судьбой.
В советское время большинство исследователей и режиссёров усматривали единственные авторские симпатии в освещении молодых героев пьесы — Пети Трофимова и Ани. Появилась даже традиция, не изжитая до сих пор,представлять их «буревестниками революции», людьми будущего, которые насадят новый сад. Но комическое снижение касается и этих действующих лиц.
Таким образом, все герои даются у Чехова в двойном освещении; автор и сочувствует некоторым сторонам их характеров, и выставляет напоказ смешное и дурное — нет абсолютного носителя добра, как нет и абсолютного носителя зла. Добро и зло пребывают в пьесе в разреженном состоянии, они растворены в буднях жизни.
Своеобразие конфликта и его разрешение в «Вишнёвом саде». На первый взгляд, в «Вишнёвом саде» дана классически чёткая расстановка социальных сил в русском обществе и обозначена перспектива борьбы между ними: уходящее дворянство (Раневская и Гаев), поднимающаяся буржуазия (Лопахин), новые революционные силы, идущие им на смену (Петя и Аня). Социальные, классовые мотивы встречаются и в характерах действующих лиц: барская беспечность Раневской и Гаева, практическая их беспомощность; буржуазная деловитость и предприимчивость Лопахина со свойственной этой прослойке душевной ограниченностью; наконец, революционная окрылённость Пети и Ани, устремлённых в «светлое будущее».
Однако центральное с виду событие — борьба за вишнёвый сад — лишено того значения, какое отвела бы ему классическая драма и какое, казалось бы, требует сама логика расстановки в пьесе действующих лиц. Конфликт, основанный на противоборстве социальных сил, у Чехова приглушён. Лопахин, русский буржуа, лишён хищнической хватки и агрессивности по отношению к дворянам Раневской и Гаеву, а дворяне нисколько не сопротивляются ему. Получается так, словно бы имение само плывёт ему в руки, а он как бы нехотя покупает вишнёвый сад.
В чём же главный узел драматического конфликта? Вероятно, не в экономическом банкротстве Раневской и Гаева. Ведь уже в самом начале лирической комедии у них есть прекрасный вариант экономического процветания, по доброте сердечной предложенный тем же Лопахиным: сдать сад в аренду под дачи. Но герои от него отказываются. Почему? Очевидно, потому, что драма их существования более глубока, чем элементарное разорение, глубока настолько, что деньгами её не поправишь и угасающую в героях волю к жизни не вернёшь.
С другой стороны, и покупка вишнёвого сада Лопахиным тоже не устраняет более глубокого конфликта этого человека с миром. Торжество Лопахина кратковременно, оно быстро сменяется чувством уныния и грусти. Этот странный купец обращается к Раневской со словами укора и упрёка: «Отчего же, отчего вы меня не послушали? Бедная моя, хорошая, не вернёшь теперь». И как бы в унисон со всеми героями пьесы Лопахин произносит со слезами знаменательную фразу: «О, скорее бы всё это прошло, скорее бы изменилась как-нибудь наша нескладная, несчастливая жизнь».
Здесь Лопахин впрямую касается скрытого, но главного источника драматизма: он заключён не в борьбе за вишнёвый сад, а в субъективном недовольстве жизнью, в равной мере, хотя и по-разному, переживаемом всеми без исключения героями «Вишнёвого сада». Жизнь идёт нелепо и нескладно, никому не приносит она ни радости, ни ощущения счастья. Не только для основных героев несчастлива эта жизнь, но и для Шарлотты, одинокой и никому не нужной со своими фокусами, и для Епиходова с его постоянными неудачами, и для Симеонова-Пищика с его вечной нуждою в деньгах.
Драма жизни заключается в разладе самых существенных, корневых её основ. И потому у всех героев пьесы есть ощущение временности своего пребывания в мире, чувство постепенного истощения и отмирания тех форм жизни, которые когда-то казались незыблемыми и вечными. В пьесе все живут в ожидании неотвратимо надвигающегося рокового конца. Распадаются старые основы жизни и вне и в душах людей, а новые ещё не нарождаются, в лучшем случае они смутно предчувствуются, причём не только молодыми героями драмы. Тот же Лопахин говорит: «Иной раз, когда не спится, я думаю: Господи, Ты дал нам громадные леса, необъятные поля, глубочайшие горизонты, и, живя тут, мы сами должны бы по-настоящему быть великанами».
Грядущее задает людям вопрос, на который они, по своей человеческой слабости, не в состоянии дать ответа. Есть в самочувствии чеховских героев ощущение какой-то обречённости и призрачности их существования. С самого начала перед нами люди, тревожно прислушивающиеся к чему-то неотвратимому, что грядёт впереди. Это дыхание конца вносится в самое начало пьесы. Оно не только в известной всем роковой дате 22 августа, когда вишнёвый сад будет продан за долги. Есть в этой дате и иной, символический смысл — абсолютного конца целого тысячелетнего уклада русской жизни. В свете абсолютного конца призрачны их разговоры, неустойчивы и капризно-переменчивы отношения. Люди как бы выключены на добрую половину своего существования из набирающего темп потока жизни. Они живут и чувствуют вполсилы, они безнадёжно опаздывают, отстают.
Символична и кольцевая композиция пьесы, связанная с мотивом опоздания сначала к приходу, а потом к отходу поезда. Чеховские герои глуховаты по отношению друг к другу не потому, что они эгоисты, а потому, что в их ситуации полнокровное общение оказывается попросту невозможным. Они бы и рады достучаться друг до друга, но что-то постоянно «отзывает» их. Герои слишком погружены в переживание внутренней драмы, с грустью оглядываясь назад и с робкими надеждами всматриваясь вперёд. Настоящее остаётся вне сферы главного их внимания, а потому и на полную взаимную «прислушливость» им просто не хватает сил.
Русский театральный критик А.Р.Кугель в начале XX века так охарактеризовал основную атмосферу «Вишнёвого сада»: "Все, вздрагивая и со страхом озираясь, чего-то ждут... Звука лопнувшей струны, грубого появления босяка, торгов, на которых продадут вишнёвый сад. Конец идёт, приближается, несмотря на вечера с фокусами Шарлотты Ивановны, танцами под оркестр и декламацией. Оттого смех не смешон, оттого фокусы Шарлотты Ивановны скрывают какую-то внутреннюю пустоту. Когда вы следите за импровизированным балом, устроенным в городишке, то до очевидности знаете, что сейчас придёт кто-нибудь с торгов и объявит о том, что вишнёвый сад продан, — и потому вы не можете отдаться безраздельно во власть веселья. Вот прообраз жизни, как она рисуется Чехову. Непременно придут смерть, ликвидация, грубая, насильственная, неизбежная, и то, что мы считали весельем, отдыхом, радостью, — только антракт в ожидании поднятия занавеса над финальной сценой... Они живут, обитатели «Вишнёвого сада», как в полусне, призрачно, на границе реального и мистического. Хоронят жизнь. Где-то «лопнула струна». И самые молодые из них, едва расцветающие, как Аня, словно принаряжены во всё белое, с цветами, готовые исчезнуть и умереть».
Перед лицом надвигающихся перемен победа Лопахина — условная победа, как поражение Раневской — условное поражение. Уходит время для тех и других. Есть в «Вишнёвом саде» что-то и от чеховских инстинктивных предчувствий надвигающегося на него рокового конца: «Я чувствую, как здесь я не живу, а засыпаю или всё ухожу, ухожу куда-то без остановки, как воздушный шар». Через всю пьесу тянется этот мотив ускользающего времени. «Когда-то мы с тобой, сестра, спали вот в этой самой комнате, а теперь мне уже пятьдесят один год, как это ни странно», — говорит Гаев. «Да, время идёт7raquo;, — вторит ему Лопахин.
Время идёт! Но кому суждено быть творцом новой жизни, кто насадит новый сад? Жизнь не даёт пока ответа на этот вопрос. Готовность есть как будто бы у Пети и Ани. И там, где Трофимов говорит о неустроенности жизни старой и зовёт к жизни новой, автор ему определённо сочувствует. Но в рассуждениях Пети нет личной силы, в них много слов, похожих на заклинания, а порой проскальзывает и некая пустопорожняя болтливость, сродни разговорчивости Гаева. К тому же он «вечный студент», «облезлый барин». Не такие люди овладевают жизнью и становятся творцами и хозяевами её. Напротив, жизнь сама Петю изрядно потрепала. Подобно всем недотёпам в пьесе, он нескладен и бессилен перед нею. Молодость, неопытность и жизненная неприспособленность подчёркнуты и в Ане. Не случайно же Чехов предупреждал М.П.Лилину: «Аня прежде всего ребёнок, весёлый, до конца не знающий жизни».
Итак, Россия, как она виделась Чехову на рубеже двух веков, ещё не выработала в себе действенный идеал человека. В ней зреют предчувствия грядущего переворота, но люди пока к нему не готовы. Лучики правды, человечности и красоты есть в каждом из героев «Вишнёвого сада». Но они так разрозненны и раздроблены, что не в силах осветить грядущий день. Добро тайно светит повсюду, но солнца нет — пасмурное, рассеянное освещение, источник света не сфокусирован. В финале пьесы есть ощущение, что жизнь кончается для всех, и это не случайно. Люди «Вишнёвого сада» не поднялись на высоту, которой требует от них предстоящее испытание. А Чехов писал «Вишнёвый сад» в преддверии революции 1905 года.
Это была его последняя драма. Весной 1904 года здоровье писателя резко ухудшилось, предчувствия не обманули его. По совету врачей он отправился на лечение в курортный немецкий городок Баденвейлер. Здесь 2 (15) июля 1904 года Антон Павлович Чехов скоропостижно скончался на сорок пятом году жизни.


Вопросы и задания: Как повлияла на мироощущение Чехова эпоха 80-х годов? Каковы существенные особенности реализма Чехова? Как относился Чехов к труду самовоспитания? Какие впечатления детских лет оказали влияние на формирование его личности и художественного таланта?Что отличало Чехова от его братьев? Какое влияние на творчество Чехова оказала учёба на медицинском факультете Московского университета и последующая практика врача? Чем отличаются ранние чеховские рассказы от юмористической беллетристики его современников? Каковы особенности юмора раннего Чехова? Как переосмысливает Чехов традиционные темы русской классической литературы? Что изменяется в творчестве Чехова второй половины 80-х годов. Объясните, почему Чехову не удалось написать роман. В чём своеобразие народной темы в творчестве Чехова второй половины 80-х годов? Почему Чехова привлекает мироощущение ребёнка? Почему повесть «Степь» считают итоговой в творчестве Чехова 80-х годов? Какие новые мотивы появляются в творчестве Чехова 90-х годов? Почему Чехов предпринял путешествие на остров Сахалин? В чём своеобразие обращения Чехова к общественной проблематике? Раскройте широкий обобщающий смысл героев и сюжета повести Чехова «Палата №6». Что нового внёс Чехов 90-х годов в изображение народной жизни? Какие перемены происходят в реализме позднего Чехов (на материале «маленькой трилогии»)? Как изображает Чехов процесс духовного оскудения человека (на примере рассказа «Ионыч»)? Чем отличается «новая драма» Чехова от классической европейской драмы? В чём жанровое своеобразие «Вишнёвого сада»? Покажите на конкретных примерах двойственное освещение всех действующих лиц пьесы. Что привлекает и что настораживает вас в старых хозяевах вишнёвого сада? Можно ли видеть в Лопахине истинного хозяина жизни? Какой глубинный конфликт, переживаемый всеми героями без исключения, приглушает их борьбу за вишнёвый сад?

Пьесы: «Чайка» (1896), «Дядя Ваня» (1897), «Три сестры» (1901), «Вишнёвый сад» (1903).
Рассказы и повести: «Папаша» (1880-1882), «За яблочки» (1880-1882), «Смерть чиновника» (1883), «Он понял!» (1883), «Толстый и тонкий» (1883), «Хамелеон» (1884), «Мелюзга» (1885), «Егерь» (1885), «Унтер Пришибеев» (1885), «Горе» (1885), «Художество» (1886), «Панихида» (1886), «Святой ночью» (1886), «Тоска» (1886), «Ванька» (1886), «Дома» (1887), «Свирель», «Каштанка» (1887), «Рассказ госпожи NN», «Степь» (1888), «Дуэль» (1891), «Палата №6» (1892), «Студент» (1892-1894), «Дом с мезонином» (1896), «Мужики» (1897), «Ионыч» (1898), «Человек в футляре» (1898), «Крыжовник» (1898), «О любви» (1898), «Дама с собачкой» (1899), «В овраге» (1900), «Архиерей» (1902).
Книга очерков «Остров Сахалин» (1893).